В тундре нельзя точить нож…
Неделю назад в Якутске, столице Республики Саха (Якутия), была освящена армянская церковь Сурб Карапет — факт более чем примечательный, ведь церковь строят там, где есть прихожане. Об этом событии “НВ” (номер газеты от 6 сентября) рассказал председатель Союза армян Якутска Хорен Саакян. Сегодня в этой огромной по площади российской республике — 5 Франций — проживают кроме якутов, русских, украинцев также 5 тысяч наших соотечественников. Рядом с церковью установлены бюсты ученого-океанолога и полярного исследователя Артура Чилингарова и основателя профессиональной якутской музыки, композитора Гранта Григоряна.
В сущности что мы в Армении знали (знаем) о народах Севера? Что, кроме, увы, анекдотов о чукчах, подчас пошлых и уничижительных? Ничего. Между тем малые народы Сибири и Дальнего Востока — настоящая сокровищница языков, самобытных культур, верований, фольклора, обычаев. Пожалуй, единственный человек в Армении, кто знает о них не понаслышке, — писатель-публицист и путешественник Зорий Балаян (он был приглашен на открытие Св.Карапета, но, к сожалению, не смог поехать). Он плавал по Лене, Анабару, Индигирке, был даже в “полюсе холода” — Оймяконе. Якутию знает хорошо. Кстати, чукчи проживают и в Якутии. Отметим, что якуты не относятся к малым народам — их около 500 тысяч. Однако многое их роднит, в частности бережное отношение к древним традициям и природе.
С малыми народами Зорий Балаян ознакомился за десять лет, прожитых на Камчатке, прежде всего с коряками. Их всего 9 тысяч — почти вдвое меньше, чем чукчей. Они также хранители ценнейшей этноисторической информации. “Коряки выработали целый кодекс своих законов, выходящих далеко за границы их небольшого этноса, свой кодекс морали и чести. Например, только честный человек должен жить на Земле. Таков их закон. Есть множество законов “внутреннего пользования”. Так, по закону коряков, собак в упряжке нельзя кормить в дороге, как это делают чукчи. Нельзя в тундре загадывать вперед. Нельзя ссориться, даже хмуриться, когда делишь соленую рыбу. Коряки, как и другие народы Сибири и Дальнего Востока, накрепко слиты со своей природой, свято охраняют дух места и своих оленей. Коряки — прирожденные каюры, они абсолютно прирожденны жить именно на своей суровой земле”, — говорит Балаян. Добавим от себя, что народы эти никогда не зарились на чужую территорию, не были захватчиками и довольствовались тем, что даровала им Судьба.
Нижепубликуемые ранние рассказы Зория БАЛАЯНА посвящены аборигенам Камчатки, их характеры и поступки могут послужить примером для многих представителей “цивилизованных” народов.
УПРЯЖКА
Покко — профессиональный каюр. Коряк по национальности. Небольшого роста, покатые плечи. Одет, как и я, в пеструю кухлянку. На голове малахай, вышитый бисером. Слова не вымолвит, пока не посмотрит тебе в глаза. Часто вспоминал о недавно родившемся внуке, которого в честь деда назвали Покко.
Каюр то и дело переставлял собак в упряжке. Так надо. Так лучше. Иначе собаки утомятся от однообразия. “Долгий” сосед может надоесть: вот и меняют местами. В нашей упряжке было одиннадцать светлых лаек с различными по размерам и окраске пятнами. И только одна, наиболее рослая и мощная — была совершенно черная, как смоль. До того черная, что на солнце блестела. Это был вожак без имени. По моему предложению Покко согласился назвать его Боцманом.
Всех собак можно переставлять местами, но не вожака, от которого зависит все и вся: ход нарты, ритмичность продвижения, настроение упряжки. Вожака боятся до смерти все остальные собаки. Он, как принято говорить у психологов, является харизматическим вождем, который заслужил свою корону самой жизнью. Если какая-нибудь лайка хоть чуть, хоть самую малость сачкует, то каюр на время ставит ее рядом с Боцманом, который не дает спуску лодырю. Таков закон. Другого выхода нет. Мороз под шестьдесят градусов. Снег мерзлый. Как крупа. Как пляжный песок. Не скользкий. Через каждые два-три километра приходилось ставить нарту набок. Смачивать (войтать) полозья водой, которая тотчас же превращалась в корку льда и через некоторое время стиралась о наждачную поверхность кочковатой тундры. В таких условиях сачковать — значит предать всех и себя в том числе. Сачковать — значит вовремя не добраться до места ночлега, вовремя не получить положенную раз в сутки юколу. Одну-единственную вяленую рыбину. Сачковать — значит погибнуть. Всякое может быть в открытой, белой безмолвной тундре, когда мороз под шестьдесят.
Каюр никогда сам не наказывал бездельника. Нельзя человеку, так сказать, опускаться до такого уровня. За любую провинность в упряжке он наказывает только одного, как он сам называет, человека: вожака. Но вожак непременно должен знать, за что огрели его по хребту тяжелым остолом. Всякий раз, когда Покко наказывал Боцмана, я чувствовал, как сердце обливается кровью. Казалось, какая чудовищная несправедливость: из-за одного, простите, негодяя, из-за одного паразитирующего сачка так строго, так больно наказывать великого труженика тундры.
Однажды, когда каюр в очередной раз замахнулся остолом, я не выдержал и, соскочив с нарты, оттолкнул его в сторону. Бог мой, что тут было! Боцман, который еще минуту назад, скрючившись, покорно ожидал удара по спине, словно взорвался. С неистовым лаем он набросился на меня, и так остервенело, так разъяренно, что если бы не подоспевший каюр, то наверняка самое меньшее я лишился бы кухлянки. Покко успокаивал вожака, а сам хитро улыбался, довольный собой, довольный Боцманом, довольный действенностью законов тундры.
Сам я старался соблюдать все законы и обычаи тундры. Знал, например, что в пути нельзя загадывать наперед, и никогда не справлялся у каюра, сколько осталось до того или иного населенного пункта. Как-то я взялся было старательно соскабливать снег с торбасов (сапоги, сшитые из оленьей шкуры, точнее камуса), и каюр схватил меня за руку. Я забыл, что нельзя соскабливать снег ножом. Грех. Какой? Теперь уже сами коряки не могут этого объяснить. Но нельзя — значит нельзя.
Нельзя, скажем, хмуриться, когда делишь юколу. Тоже грех. Беда будет. И смысл в этом есть. Юкола, особенно в дороге, — единственная пища, спасение. Она требует к себе всеобщего уважения. А как можно проявлять уважение с кислой рожей?!
Мало того, делить ее тоже надо уметь. Самые большие и самые лучшие куски нужно отдавать товарищам. И делать это надо незаметно. Не дай Бог демонстрировать. В тундре нельзя точить нож. Это уже не просто грех, это — большой грех. Во-первых, пурга будет, во-вторых, как можно в присутствии путника точить нож! Нельзя.
Я часами наблюдал за ходом упряжки. Пестрые лайки шустро семенили своими короткими лапами, показывая пурпурно-красные подошвы. При хорошем насте слышен был радующий душу звон от скольжения. В таких случаях вожак то и дело оглядывался, словно желал спросить у каюра, доволен ли тот упряжкой. Я не раз видел, как искрились от радости и счастья собачьи глаза, когда каюр, остановив упряжку, валил нарту на бок и втыкал впереди нас остол. Это значит — остановка. На чай или на ночлег. Главное — остановка. В таких случаях по незаметной для нас команде Боцмана все собаки ложились на снег. И, прижавшись друг к другу, тотчас засыпали.
Я замечал, как одна собака, белая-пребелая, с черной мордой, как в черной маске, которую каюр чаще других переставлял с места на место, ленится. У всех поводки натягивались, как тетива, а у этой зачастую тащился по снегу. Шустрая такая лайка, крупная, с хитрыми глазами. Ее не только Покко недолюбливал, но и собратья по упряжке относились к ней с нескрываемым презрением. Прозвал я белую лайку с черной мордой Сачком. Не хилая, не квелая, очень даже резвая, но сачок. Всю энергию тратила на то, как бы половчее сачковать.
…Жизнь Сачка в упряжке была невыносимой. Как только он во время привала приближался к другим собакам, слышалось медленно нарастающее рычание. С кем бы рядом его ни поставили, начиналась грызня. Больше всего каюр боялся ставить Сачка рядом с Боцманом. Он знал, что присутствие рядом ненавистного “человека” выведет из терпения вожака, и тогда пострадает вся упряжка. Когда перед сном я раздавал собакам по рыбине, Сачок, прежде чем поймать на лету свою порцию, трусливо озирался по сторонам. Боялся, как бы кто не перехватил. Хотя у собак одной упряжки имеется свой строгий закон.
Во время раздачи корма каюр смотрит лайке в глаза и только потом бросает рыбину. И если она пролетела мимо, никто не посмеет взять ее. А Сачок не верил, что по отношению к нему товарищи будут соблюдать неписаный закон. По-видимому, у него самого в голове не раз мелькала мысль отхватить чужой кусок. И немудрено. У коряков (в отличие от чукчей и алеутов) собак в пути кормят только раз и только перед сном.
Недалеко от поселка Верхняя Парень мы преодолевали пологий, но довольно большой перевал. Известное дело, на перевале человек не имеет права сидеть на нарте. Он идет пешком. Тащит нарту, держась за стоячий баран — вертикальную дугообразную стойку. Тащили и мы нашу груженую нарту. И несмотря на трескучий мороз, пот лил в три ручья. Я уже хорошо знал, что на вершине перевала будет чай, — нельзя потным спускаться с ветерком. Окоченеешь. Обледенеет потная майка, потная рубашка. Промерзнет, как капуста. Вся мудрость при подъеме в гору заключается в том, чтобы не останавливать упряжку. Если даже на мгновение остановится нарта, значит надо приложить большое усилие, чтобы сдвинуть ее с места. А это накладно. Раз, другой, третий — и уходят силы. Надо сохранить инерцию. И мы старались вовсю. Не старалась только белая лайка с черной мордой. По-прежнему болтался поводок. Сачок явно мешал другим. Моментами тащил нарту назад. Путался под ногами соседей, которые не успевали даже языком лизнуть снег, чтобы утолить жажду. Жажду, которая обычно сильно мучает собак на больших и долгих перевалах…
И вдруг я явно почувствовал, что уже сам, как и каюр, как Боцман и его верные товарищи, презираю белую лайку с черной мордой. Незадолго до вершины Сачок в очередной раз дал сначала слабину поводку, а затем ухитрился даже, чтобы упряжка тащила его. Заметил это и Покко. Он вмиг остановил упряжку, медленно подошел к собакам, которые успели уже разлечься. Хоть минуту, но отдохнут. Каюр показал остолом в сторону Сачка и огрел по взмыленной спине Боцмана. Я отвернулся. Это было, в конце концов, так несправедливо! Хотелось наброситься на Покко, но я с места не сдвинулся. Урок, видать, пошел впрок.
Покко вернулся на свое место. Взялись мы за стоячий баран и сдвинули разом нарту с места. Я видел, как старается на сей раз Сачок, как дрожит на нем шерсть. На вершине была объявлена чаевка. О том, как коряки в мгновение ока в абсолютно белой, голой, открытой тундре делают костер, много написано и рассказано. Буквально через считанные минуты мы уже пили чай, едва дотрагиваясь холодными губами до горячего края алюминиевой кружки. Я все смотрел на Покко, который явно не походил на себя. Не было привычного спокойствия. Словно он ожидал чего-то важного. Он то и дело исподлобья поглядывал на свою упряжку. Неожиданно морозный воздух тундры пронзил душераздирающий визг. Затем послышалось хрипение. Только после этого Покко облегченно вздохнул. Его, видимо, мучало само ожидание. Он просто был уверен, что все кончится так, как кончилось. Что вожак сделает свое дело.
Оставшийся путь мы проехали с одиннадцатью собаками. Упряжка с черным, как смоль, вожаком шла веселее, увереннее. Морозный воздух резко прорезал обычно радующий душу звон от скольжения свежевойтанных полозьев по жесткому ледяному насту. Собаки по привычке то и дело поворачивали голову назад, словно желая, как уже говорилось, справиться о настроении каюра. В какое-то мгновение я поймал взгляд Боцмана. Красные печальные глаза, казалось, умоляли нас и собратьев по упряжке не осуждать его за содеянное. Вожак давал понять, что он не только спасал упряжку, но и поступил так, как его учили.
ВОЛЧЬЯ ЖИЗНЬ
Дело было поздней осенью. А в этих краях поздняя осень — самый что ни на есть разгар зимы. Именно поэтому его искали где угодно, только не в тундре. Какой нормальный человек будет прятаться в тундре, да еще зимой, да еще на Камчатке: это ведь самоубийство.
В первые же дни Крючок набрел на одинокий заброшенный чум, рядом с которым то там, то тут валялись поломанные аргизы — оленьи нарты. Жилище это никак не устраивало, сюда в любое время могли заглянуть пастухи или охотники. И все же ему здорово повезло. Во всяком заброшенном чуме всегда можно найти старые, облезлые лохмотья, а шкура есть шкура. Дня два он мастерил подобие одежды, упаковал все на аргизе и, дождавшись пурги, ушел восвояси. Конечно, не случайно он выбрал день, когда бушевала пурга: следы будут заметены.
Крючок не боялся пурги — частой гостьи тундры. Он наловчился, и из шкур, прихваченных в заброшенном чуме, довольно быстро мастерил палатку, используя для основания какую-нибудь яму или берлогу. В таком жилище можно было находиться только лежа. Всякий раз после свирепой и длительной пурги хозяину палатки приходилось откапываться.
Однажды во время чудовищной пурги, когда, казалось, небо сровнялось с землей, до него донесся лай собак. Крючок приподнял край затвердевшей оленьей шкуры, которая служила дверцей в палатке, и по-пластунски вылез наружу.
Вскоре в бело-серой вихрящейся дымке он заметил приближающуюся собачью упряжку. Крючок сразу же отпрянул в сторону, спрятался за кедрач. Собаки остановились у самой палатки, словно давно были знакомы с этим местом. Каюр слез с нарты, оглянулся по сторонам. Вдруг он заметил, как полог в палатке колышется. Взяв в руки остол с железным наконечником, он медленно направился к палатке.
Крючок, убедившись, что никакой опасности для него в этом визите нет, что каюр ищет место, где бы можно было переждать пургу, окликнул:
— Эй!
Каюр резко обернулся и, увидев незнакомца, содрогнулся. Обросший густой бородой, одетый в лохмотья, Крючок производил жуткое впечатление.
— Не бойся, я тут один, — сказал Крючок.
…Вдвоем им было слишком тесно в палатке. У каюра пищи оказалось вдоволь: галеты, сгущенное молоко, сахар и, конечно, юкола — соленая рыба. Пока суд да дело, Крючок лежа уплел две рыбины, и через некоторое время ему впервые по-настоящему захотелось пить.
— Как тебя зовут? — спросил он после того, как утолил жажду снегом.
— Тегэт.
— А меня Иваном. Курить у тебя не найдется?
— Я не курю.
— Какого ты года, Тегэт?
— Тридцать пятого.
— Погодки, значит, мы с тобой. А ты коряк, ительмен или кто?
— Коряк я. Работаю в совхозе каюром. Ты лучше скажи, как ты сюда попал и почему здесь живешь один…
— Ты не поймешь, Тегэт. Живу тут на свободе. Я, понимаешь, рецидивист. Бандит и вор. Люди меня считают плохим человеком. Но мне на это наплевать. Я хочу свободы и курева. Свобода у меня есть, и, дай Бог, будем живы — будет и курево…
— А за что тебя сажают?
— За всякое. Вот я тут, в этой проклятой берлоге, часто думал и решил, что меня всегда сажали ни за что. Срок, конечно, давали правильно. Дела творил такие, что никакой защитник не спасет. Но все же я считаю — сажали ни за что. Руки у меня всегда чесались, язык чесался. Но я думаю, что чесались они ведь у меня не просто так. Говорили, что я неуживчив. Люди, они хорошие, когда о них подумаешь просто так. Сразу о всех.
А так приглядишься: много среди них подонков. А когда я вижу подонков, бить хочется их. По морде. Пока трезвый, терплю. Ну а как напьюсь, значит, баста. Срок заработал.
— Человека нельзя бить, — резонно заметил Тегэт.
— Это смотря какого человека. Бывают такие, что убить мало.
— Человека убивать нельзя, — тем же тоном вставил Тегэт.
— Что ты знаешь о человеке? “Человека нельзя”. “Человека нельзя”. Заладил. Есть люди хуже волков. Ходит в человеческом облике, а сам зверь, волк.
— Вот ты такой и есть, — сказал Тегэт.
Откровенность обезоружила Крючка. “Однако не такой уж он наивный, — подумал Крючок, — прямой парень. Совсем не такой наивный, как мне показалось вначале”.
— Это почему же я такой? — довольно громко спросил он. — Откуда ты меня знаешь?
— Потому что убежал от людей и живешь, как волк.
— А чем ты не волк? — с нескрываемой злостью вырвалось у Крючка. — Как видишь, мы оба в одной берлоге. У обоих сейчас волчья жизнь.
— У меня не волчья жизнь. Это моя работа. Я на работе. Заблудился в пургу. А берлогу твою нашли собаки по твоим же следам.
— Ну скажи честно, Тегэт. Что у тебя за работа ездить на собаках по тундре?
— Любую работу, которую не могут выполнить женщины и дети, должен делать мужчина. Вот в сегодняшнюю пургу, будь на моем месте женщина или ребенок, было бы худо. А работа у меня настоящая. Я вожу в поселок кино. А когда нелетная погода, подвожу продукты. Однажды детям на Новый год привез мандарины. А вот сейчас деньги везу. Три недели к нам не летают вертолеты, вот и попросили меня. А то ведь люди сидят без зарплаты.
— Какие деньги? — спросил настороженно Крючок.
— Зарплату.
В темноте Крючок тщетно силился заглянуть в лицо каюра. От напряжения только глазам стало больно. Произошло что-то невероятное, и он это явно ощущал, хотя понять толком ничего не мог.
— Как же тебе доверяют возить деньги? — спросил Крючок, стараясь быть спокойным.
— В районе доверили.
— Но ведь это же деньги. Зарплата. А может, зарплата у всего поселка вашего составляет каких-нибудь триста рублей.
— Почему триста?! Я сам один получаю триста. Двести пятьдесят тысяч. И это еще не все. Остальное доставят, как только откроется погода.
— А где ты хранишь такие деньги, не в кошелечке ли?
— У меня нет кошелечка. Они в нарте находятся. В брезентовом мешке и крепко перевязаны…
“Может, я всю свою жизнь ждал именно этого дня. Может, не зря меня так калечила жизнь. То, наверное, было испытание за будущее. Слышал не раз, что, бывает, на ловца и зверь бежит, а все не верил. Вон оно, оказывается, как бывает. Раз в жизни, но ведь бывает, черт возьми. Все ходил и ныл, что невезучий, дескать, я. Ошибался. Мне всегда везло. Жизнь меня готовила к этому дню. Я всегда чувствовал, что наступит такой день. Мой день. Мой праздник. Да разве я бежал бы из тюрьмы, если бы не чувствовал такое? Разве я мерз бы здесь, в тундре, если бы не верил, что когда-нибудь придет такой день. И дождался”.
Мысли эти радовали Крючка. Он был счастлив, и не хотелось ему пока знать, что будет дальше. В любом случае деньги не упустит, вот что главное. И вдруг он вспомнил о Тегэте, который молча лежал рядом и тоже о чем-то думал.
— О чем ты думаешь, Тегэт? — спросил Крючок.
— О дочке. Болеет она.
— Тегэт, а что, если бы ты вдруг потерял эти деньги? — неожиданно сменил тему разговора Крючок. — Что бы тебе за это было?
— Я не знаю, что было бы. Однако деньги эти нельзя терять.
— Но ведь в жизни всякое бывает.
— Все равно их нельзя терять. У меня вот маленькая дочка лежит в больнице. Если я потеряю деньги, значит, доктор останется без зарплаты из-за меня. Это несправедливо.
— Нашел о ком беспокоиться! Знаем мы этих докторов. Денег у них куры не клюют. И потом, чего тебе беспокоиться за доктора, ведь он все равно получит сколько полагается. Хоть сто раз теряй, а доктор твой свое получит.
— Когда пурга, люди спокойны. У нас в поселке зарплата как письма и газеты. У нас люди иногда целый месяц ждут почту, а потом прилетит вертолет и сразу привезет много писем и газет. У людей праздник, когда хорошая погода, потому что в хорошую погоду самолеты летают. И зарплату тоже получают всегда в хорошую погоду. И когда зарплата задерживается из-за пурги, то никто не переживает, потому что все знают, что после пурги будет хорошая погода. Если же я потеряю деньги, то погода не будет виновата и у людей будет праздник испорчен…
Крючок заснул только к утру и проснулся вскоре от тишины. Так часто бывает в тундре, когда засыпаешь под вой пурги, и она вдруг стихает. Высунув голову из кукуля, он сплюнул с шумом, стараясь избавиться от прилипших к губам оленьих волос, протер глаза и автоматически пошарил рукой по тому месту, где лежал каюр. Тотчас же Крючок подался вперед, к двери. Тегэта рядом не было. Он спешно открыл дверцу и увидел вдали упряжку. Успокоился. “На материк, только на материк. Хочется фруктов и тепла. Вон этот фанатик колючий и тот помнит, как детям мандарины вез. А мне никто никогда не вез мандарины. Можно терпеть холод. Можно терпеть суету. Но терпеть и то и другое вместе ужасно трудно. Теперь все. Четверть миллиона. И все до копейки мои. Все мое. Я могу купить дом, женщин, солнце, море. Коряк прав, море должно быть теплым, иначе какое это море. Иначе это не море, а жидкий свинец. Все мое. Главное — вырваться. Легче было удрать оттуда”. Так думал Крючок, протирая спросонья снегом лицо и глядя, как Тегэт возится возле упряжки.
— Тегэт, я поеду с тобой, — уверенным голосом сказал Крючок.
— Нельзя вдвоем. Тяжело ехать вдвоем. Видишь, какой снег сыпучий? Это от мороза. Снег нескользкий.
— Ничего, доедем. Я же не раз ездил на собаках. Больше идешь пешком, чем едешь на нарте.
— Пешком трудно будет. Снег глубокий. Долго ехать. День и ночь. Вот сколько ехать. А груз тяжелый.
— Это что, деньги такие тяжелые?
— Любой груз тяжелый. И деньги тоже. А я еще везу электродвижок. Он был на ремонте. Кино будем крутить в табуне.
— Тегэт, я решил вернуться к людям. Я должен пойти с тобой.
— Ладно. Хорошо. Поехали. Будем по очереди каюрить и доберемся.
Четыре с лишним часа они тащили нарту через перевал. Шли, ни на минуту не останавливаясь. Несколько раз Крючок падал прямо на снег, тяжело дыша. Но всякий раз Тегэт останавливал упряжку, подходил к нему и помогал встать на ноги.
— Однако нельзя лежать на снегу, когда потный, — говорил он всегда одно и то же.
Крючок плелся за ним и злился ревнивой злостью, что коряк с такой легкостью преодолевает перевал, в то время как он, Крючок, хваставший всегда своей силой, задыхается и падает трупом. Он тяжело тащился в гору, едва переставляя ноги, и радовался тому, что в нем нарастает неприязнь к Тегэту…
Торбаса проваливались в глубокий сыпучий снег. После захода солнца сразу же стало темнеть. Мрак окутывал горизонт. Тегэт вскоре остановил упряжку.
— Будем ночевать, — сказал Тегэт, водружая остол в снег перед нартой.
— Как ночевать?! — вдруг заорал Крючок.
— Так надо.
— Ты что, с ума сошел! — продолжал кричать Крючок. — В такой мороз, под открытым небом!
— Будем ночевать, — все в том же спокойном тоне повторил Тегэт, — собаки не машина. Они не могут по такому снегу идти без отдыха весь день и всю ночь.
— Но ведь мы здесь замерзнем и подохнем из-за жалости к твоим собакам.
— Мы не замерзнем, — успокаивал его Тегзт, — ты же один жил в тундре почти всю зиму. Жил и ничего не боялся.
— Сколько осталось до поселка? Сейчас-то ты хоть можешь сказать?
— Не могу. При хорошем насте и свежих собаках осталось мало. А так не знаю. Не могу сказать.
— Послушай, хватит. Ты можешь, черт возьми, наконец, сказать, сколько осталось до поселка, если идти самым тихим ходом? — истерично выкрикнул Крючок.
— Ты не кричи. Успокойся. И вообще: неужели ты не знаешь, что в тундре нельзя загадывать наперед. Плохая примета. Беда придет.
Крючок уже не слушал напарника. Он ходил взад-вперед и решительно думал только об одном. О деньгах. “Это неплохо, что собаки отдохнут, — думал он, — они потом быстро сами найдут дорогу в поселок. А этого чокнутого коряка, который не так спокоен, как хорохорится, придется прикончить. Закопаю в снегу, и комар носа не подточит. До лета не найдут. Собак привяжу, как только покажется поселок. А там и паспорт можно будет найти, и шмотки. Пока очухаются, успею удрать. Только на материк. Небось и забыли про меня, небось похоронили. Четверть миллиона. И все мои… Мои! А чем я его прибью? Остолом. Сзади по черепу — и каюк”.
Крючок зашагал еще живее. Давал о себе знать холод. Холод и волнение. В какой-то момент он в темноте, напрягаясь, посмотрел на Тегэта, копающегося в нарте, и спросил:
— Чем ты там занимаешься, Тегэт?
— Ничего, ты только не волнуйся, Иван, только не волнуйся, — сказал Тегэт, стараясь быть как можно спокойнее.
— А почему это я должен волноваться?
— Сейчас, Иван, сейчас. Ты только не волнуйся.
Тегэт говорил, не отрываясь от нарты и даже не поднимая головы. Крючок подошел к нарте. Тегэт что-то в темноте делал руками, тяжело и громко дыша. Крючок насторожился. Больше всего его насторожило то, каким тоном вдруг стал говорить с ним Тегэт, который впервые за все время произнес его имя. Пусть Крючка и не Иваном зовут, но ведь Тегэт об этом не знает.
Минуту назад собаки спали. Но сейчас Крючок обратил внимание, что они жалобно скулят. Обычно на привале они лежат как мертвые, свернувшись в комочек, а тут все, стоя на ногах, жалобно выли. Вдруг Крючок увидел в стороне пару горящих огоньков. Он остолбенело уставился в светящиеся огоньки и несколько раз, сильно зажмурив глаза, вновь открывал, чтобы убедиться, не галлюцинация ли. Но с каждым разом, открывая глаза, он видел все больше и больше огней. Он хотел было крикнуть, но горло перехватило. Крючок резко повернулся назад и все сразу понял. Огоньки постепенно становились все ярче, все крупнее, мерцая все ближе и чаще. Собаки нервно суетились. Некоторые дергались из стороны в сторону, стараясь вырваться из упряжки. Крючок, словно загипнотизированный, не мог оторвать глаз от мигающих огней. Сомнения уже не было. Волки.
— Что будем делать? — спросил Крючок немного погодя.
— Ты только не волнуйся, — сказал Тегэт, все еще припечатанный к нарте, — пальцы у меня онемели, никак не отвинчу. Ты не волнуйся. Они сразу не нападут. Они сначала со всех сторон окружат, потом подойдут как можно ближе и по команде вожака все разом прыгнут на нас. Так что время есть.
— А что ты там делаешь? — боясь собственного голоса, спросил Крючок.
— У меня тут осталось немного керосина. Хочу отсосать шлангом.
— А у тебя есть ружье?
— Ничего у меня нет. Ружье нас не спасет. Их слишком много.
Огоньки, мерцая попарно, плотным кольцом приближались к упряжке. Собаки стали грызть ремни. Они уже не выли. Умолкли, словно ожидая своей участи. Наконец Тегэт оторвался от движка, вмиг прыгнул на нарту, зажег спичку и поднес ее ко рту. Он разом изо рта выдул керосин. Тегэт походил на огнедышащего дракона. Он дул все сильнее и сильнее, и длинное яркое пламя, выходившее изо рта, освещало все вокруг.
Вдруг Крючок, схватившись обеими руками за голову, истошно заорал и рухнул на землю. Послышался тяжелый топот.
Волки так стремительно повернули, что было слышно, как они ударялись друг о друга. Тегэт вновь набрал в рот керосин, и вновь яркое пламя осветило тундру. Собаки вмиг умолкли и устроились спать в своих ямах. Тегэт без конца набирал в рот снегу и, пожевав немного, выплевывал. Так он делал до тех пор, пока едкий вкус керосина не исчез. Крючок привстал, но подняться не мог. К нему подошел Тегэт.
— Не волнуйся. Теперь они не подойдут к нам, — сказал Тегэт, помогая Крючку встать, — волки боятся огня. Так что больше не подойдут.
— Тегэт… — сказал Крючок и осекся.
— Что, Иван?
— Меня не Иваном зовут.
— Я знаю. Я твой портрет в районе видел. Возле кинотеатра висел. Там все про тебя написано.
— Меня Кимом зовут.
— Ну, Ким, значит, Ким. Вот и хорошо. Скоро доберемся до дома и отогреемся. У нас печка жаркая. Сам ставил. Чего тебе здесь волком жить в тундре?
— Тегэт… Я тебя убить хотел. Я хотел тебя убить и забрать деньги.
— Знаю, — сказал Тегэт, улыбаясь в темноте. — Подними собак. Ехать надо.
На снимках: корякский шаман; девушка в национальном костюме; каюр и собачья упряжка; Зорий Балаян.
С сокращениями
Подготовил