“Только Микеланджело почему-то не армянин…”

Архив 201718/03/2017

В Москве вышла книга «Ереванские рассказы. О музыке и не только». Ее автор Марк Агабальянц. Это уже второй его сборник. Ранее он выпустил “Рассказы по памяти. Невыдуманные истории, записанные кое-как”. «Просто рассказы – как вижу, как помню.

А чтобы не забыть – записываю», — говорит Марк. В итоге он уже член Российского союза писателей. Марк родился в 1961 году в Воронеже в семье музыкантов. С 1971 жил в Ереване, где получил высшее музыкальное образование. “В Армению мы переехали к родным, на свою историческую родину. Хотя до этого ни мои родители, ни их родители не жили в Армении — наш род из Кизляра, а туда попали, видимо, из Карабаха в начале 19 века”, — рассказал Марк корр. “НВ”. По его словам, занимался всем — работал экскурсоводом, музыкальным редактором, звукорежиссером, музыкантом в академических оркестрах, преподавал. С 1994 года проживает в Москве. “Уехал из Армении в годы блокады — зимой 1993-94 годов. Вывез семью — двое маленьких детей — закончились дрова, продукты, деньги. Вылетели только на зиму. Задержались… “Армению не вижу издалека — это моя Страна, моя Земля. Почти 25 лет в Москве, но всегда говорю, чувствую так: “Там, у нас.., имея в виду Ереван, и тут, у них.., имея в виду Москву”, — с грустью говорит Марк. А еще у Марка хобби-любит джаз и замечательно играет на контрабасе, он автор многочисленных джазовых композиций, пишет музыку для кино. Предлагаем читателям две “невыдуманные истории” от Марка Агабальянца, предоставленные автором “НВ”.


ГРАЖДАНИН АРМЕНИИ

Память об Эдуарде Авакяне

Это было летом 1971 года.

Тогда я, как принято было говорить — “простой советский паренек”, — приехал из русского города в столицу Армении. Это был мой первый “международный” выезд. До тех пор для меня не существовало понятия разницы по национальному признаку. Я понимал, что, помимо русских, есть армяне, украинцы, знал, что в разных республиках нашего многонационального Союза сконцентрированно живут другие народы, говорящие на своих языках, но доподлинно с этим еще не встречался. Бывали случаи, когда, выехав на какие-нибудь курорты, мы сталкивались с “иноземцами”, но даже и тогда все это огульно

называлось “грузинами”, не мелочась уже на абхазцев, аджарцев, осетин, а Эстония, Латвия и Литва, например, просто именовались Прибалтикой. Говоря “мы”, я, конечно же, подразумеваю русских. Не по национальности, а по месту этнического проживания.

Я знал, что и я “немного армянин”. Знал это, сталкиваясь со своими родными — тетей, дядей, братом, сестрой — каждым летом в Пятигорске или Москве, Сочи или Ленинграде. Я знал, потому что они тоже были армяне, но, в отличие от меня, были “настоящие” армяне из Армении. Знание мое было чисто номинальным — мы все говорили по-русски, смотрели одни и те же фильмы, пели одинаковые песни. Даже анекдоты были такие же, только рассказывали они их немного с акцентом, как бы переводя с другого языка и чуть-чуть меняя порядок слов. И наши дворовые игры почему-то называли немного иначе, хотя правила были одинаковыми. Но все это не меняло сути — мы были одной крови, невзирая на места проживания.

Так думал я, простой русский паренек, что, тогда казалось мне, было тождественным выражению “советский”.

И вот в 1971-м летом, когда мне исполнилось уже десять, я “впервые навсегда” вылетел из России. Вылетел в неизвестный мне город Ереван.

Эдик — дядя Эдик — встречал нас в аэропорту. Это было традиционным и хорошо знакомым всегдашним делом — каждое лето, когда мы встречались на “нейтральной” территории и он прилетал туда первым, то потом встречал нас с мамой. К тому времени, уже узнавши что-нибудь из местной жизни Ирпеня, или Абрау-Дюрсо, или еще чего-нибудь, куда мы приезжали, он по дороге домой в такси рассказывал нам всякие подробности из жизни данного населенного пункта — вот в этом парке у них можно гулять, в этом кафе поесть мороженое, там кинотеатр, куда мы обязательно пойдем.

Так и теперь, в Ереване, встретив нас как всегда, дядя взял наш багаж и повел к такси. Он перекинулся по-армянски двумя-тремя словами со служащим аэропорта, который проверял бирки на наших чемоданах, потом с каким-то из пассажиров нашего рейса, потом еще с кем-то, кто встретился в дверях, потом с таксистом, который помог ему пристроить чемоданы в багажник. “Все они твои знакомые?” — удивились мы с мамой. Удивились тому, что все знакомые вдруг встретились именно здесь и именно сейчас. “Нет, — ответил он, удивившись в свою очередь, — с чего вы вдруг решили”.

Такси поехало в город. Мы с мамой сидели на заднем сиденье, дядя впереди, рядом с водителем, вполоборота обернувшись к нам. Они о чем-то разговаривали, так, будто давнишние друзья и вместе с тем дядя что-то демонстрировал нам из проскакивающего за окнами пейзажа.

Так я увидел Арарат.

Гора сопровождала посадку нашего самолета. Собственно, это было первое, что “показала” нам Армения, и мы уже смотрели на нее в иллюминатор, когда шасси еще не коснулись посадочной полосы. Но только теперь, когда в сторону Арарата посмотрел дядя и оттого, как он посмотрел, я вдруг “увидел” гору. Тогда я еще не знал Библии. И тем более был не в курсе исторических перипетий, связывающих Арарат с Арменией и разлучающих ее с ней. И я не помню дословный комментарий дяди, но я точно знаю, что именно с этого момента я узнал, вернее, почувствовал практически все! Я сразу же проникся величием седовласой вершины и с тех пор, несмотря на то, что эта гора стала сопровождать годы моего ереванского каждодневья, могущество влияния этой горы на мои чувства не померкло ничуть.

“Это — Арарат, — сказал дядя. — По-армянски — Масис. Маленький, слева — Сис, большой, справа — Масис”. “А гора здесь, в Армении?” — спросили мы. “Нет, — сказал дядя”. И чуть-чуть помолчав, они с водителем, не сговариваясь, в один голос добавили: “Пока”.

“А это — персики. Армянские персики, — показал он сады. — А с той стороны — виноград. Армянский виноград. А это — ереванское море”. На море этот искусственный водоем не был похож, но Эдик так сказал, что не оставил место сомнениям — именно это и есть море. Есть, конечно, Черное море, наверное, и другие всякие моря есть, но это — Ереванское море! Водитель включился в игру и добавил: “Армянское Ереванское море”! “Это завод пива, — не останавливался дядя. — Армянское пиво. Там дальше на холме — коньячный завод. Армянский коньяк. Здесь ущелье реки Раздан. Армянское ущелье. С той стороны реставрируют церковь. Армянская церковь”. Мы только и успевали смотреть во все стороны. “А это шун. Армянский шун”. У моста, в тени ветвистого дерева, скрываясь от палящего солнца, стоял постовой милиционер, от скуки крутящий гаишный жезл на шнурке. Он внимательно посмотрел на дядю, проезжающего в такси, и дядя приветственно кивнул ему головой, а тот, улыбнувшись, помахал рукой вслед.

Только спустя время я понял, что все эти “знакомые”, с которыми общался Эдик походя, здоровался, что-то спрашивал, перебрасывался репликами — были никакие не знакомые, а просто прохожие. И этих прохожих было очень много, практически все, кто попадался на его пути. И всех их он любил. Любил не “потому что” или “за что-то”, а просто потому, что они есть, эти люди. Позже я понял (только понял умом, но, увы, не достиг) философскую глубину этой любви к прохожему человеку. Попутчик — он ведь близок уже тем, что оказался в одном месте с тобой. Здесь, пусть на маленьком жизненном этапе, но все же — здесь нам с ними по пути. Позже я узнал и о том, что “шун” — означает собака. Хорошо ли, что дядя обозвал постового “собакой” и в то же время приветственно улыбнулся ему из окна автомобиля? Только зная Эдика можно понять, что он не обидел человека. Они оба служат — и собака, и милиционер. Разве есть что-то обидное в службе?

Поразительно то, что эту, первую по Армении, экскурсию я запомнил до мелочей. То, что было в моей жизни всего два с половиной часа назад, в той, “русской” жизни, как бы уже и не было! Так, будто я родился только сейчас и, по странному стечению обстоятельств, стал все сразу же запоминать. Я до ярчайших мелочей помню каждый из этих одиннадцати километров нашей первой ереванской дороги. Помню, как миновали мы высоченный мост, и реку внизу, сверкающую за поворотом ущелья, а с другой стороны чашу стадиона, помню начало Проспекта, тогда традиционно именуемым именем Ленина, ереванский рынок и впереди, в перспективе улицы, под горой — величественный Матенадаран, а над зданием, на склоне горы — оберегающим крестом возвышающаяся Мать Армения.

Время шло, но как-то невероятно деформированно — часы, проведенные на новой, непостижимой земле, превращались в годы знаний. Новые слова, состоящие из немыслимых буквосочетаний, нанизывались на нитку словно костяшки четок. И в нем, в этом, непонятном пока еще, звукоряде скрывались потаенные смыслы предметов и понятий.

“Как будет по-армянски спасибо?” — спросил я у дяди, когда он дал мне попробовать армянский абрикос. То, что он сказал, было выше моего восприятия. “Такое длинное, труднопроизносимое слово! — протянул я с тоской. — Но почему? Ведь это такое слово, которое нужно часто произносить, а когда оно такое сложное!..” — “Но ты же благодаришь кого-то за то, что он сделал для тебя! Неужели он не заслужил того, чтобы и ты немножечко потрудился!” Эта мысль потрясла меня. И потом уже, позже, но, несомненно, именно в продолжение этой мысли, я стал обращать внимание на армянские слова. Не только как они звучат, но и как они сложены, как смысл понятий точно передается в звуках, как слова и предметы подчеркивают значимость друг друга.

“Кстати, и абрикос — это тоже армянский фрукт”, — добавил дядя. И рассказал историю, уводящую в далекие македонские времена. Вскоре я уже привык к тому, что с Арменией связано очень много и других понятий, событий, людей. Сначала не верил, потом удивлялся, потом, и очень скоро, привык. “Только Микеланджело почему-то не армянин! — смеясь, продолжал дядя. — Микаэл Таривердиев — армянин, и Анжела у нас на работе — армянка, а Микаел Анджело — нет! Странно”.

В этом он весь — Эдик! Шутка легко сменяла серьезную информацию, доброта сквозила во всем, и все было поглощено Арменией! Не навязчиво, не назидательно, без высоко поднятого вверх указательного пальца и глубокомысленно сдвинутых бровей! Просто он жил так, жил этой страной, этим городом, жил, даря любовь и делясь привязанностями. Запоминающиеся загородные вылазки, инициатором которых был, конечно же, он — Эдик, походы в ресторан, но не чтобы поесть, а чтобы почувствовать вкус еды на высоте зейтунского плато, поездки в горные села, встречи с людьми, вряд ли попавшими в энциклопедические справочники, но, безусловно, составляющими неотъемлемую часть Армении. Учебники истории, наверное, тоже могли бы снабдить какими-нибудь фактами о Ереване. Может, кстати, и более точными. Но привить любовь к городу, да не формулами и научными выкладками, а собственной силой любви — это дано было Эдику!

Фактов, говорящих о могуществе, ну или хотя бы значимости Армении в истории человечества много, безусловно, много. Одно только перечисление имен знаменитостей, имеющих армянское происхождение, заняло бы не один лист печатного текста. А в соотношении с в общем малочисленностью самой нации — это, наверное, рекордный процент… И армяне, во всяком случае большинство из нас, делятся на тех, кто принижает национальное достоинство, делая упор на не лучшие качества людей, печально вздыхают о своей причастности к этому народу. И на тех, кто считает, что при таком количестве достижений на душу населения (а они видят только плюсы), они сами уже могут ничего не делать. Но все — и те, и другие — с гордостью, бия себя кулаком в грудь, будут перечислять славные имена и дела армянского народа. А Эдик, — он просто любил Армению! Почти молча. Оказывается, можно и так — любить, и все! Гордость его не распирала изнутри, не была лозунговой, кричащей на всех углах — “Мы, армяне!..” Она была тихой, скромной, умной, доброй. Эдик как раз из тех, кто что-то делал. Пусть не в государственном масштабе, так, чтобы “словом к потомкам…!”, но в том, воистину незаменимом, необходимом, важном, каждодневном.

Хотя семейные предания хранят память о том, как в 1960-х годах он с группой соотечественников добился аудиенции у Никиты Хрущева. И говорили они на чрезвычайно запретную по тем временам тему — о геноциде армянского народа со стороны Османской Турции в 1915 году. Боль эта была близка не только всему народу, но и непосредственно семье — отец Эдика Мкртыч вместе с братом и мамой (его бабушкой) бежали от кровавого ятагана турецких палачей из Игдыра в Арташат, пройдя пешком дорогой смерти несколько десятков километров. Личное, семейное глубоко переплетено с историей всего народа, было одним целым, неотделимым горем.

Но горем замалчиваемым, то есть как бы несуществующим — в интересах политики советского государства тема эта не терпела разглашения. Эпоха оттепели дала надежду на восстановление справедливой огласки, на право открыто оплакивать полтора миллиона погибших в самой нещадной резне двадцатого века. Учитывая, что среди армян нет семьи, которая не пострадала от геноцида, то тема действительно всенародная.

Возможно, результатом той встречи явилось разрешение советских властей на возведение Монумента жертвам геноцида на Цицернакабердском плато в Ереване. Свершилось это в 1965 году.

И с тех пор тянутся к этому памятнику-символу нескончаемые потоки людей из всех уголков Земли. В скорбном единении возлагают они цветы к Вечному огню памяти жертв…

Мне жаль, что тогда у нас была такая большая разница в возрасте, и я не был ему достойным собеседником. Хотя я думаю, что теперь, когда мы практически сравнялись в годах, мы можем понять друг друга и без слов.

 

* * *

Прошло много лет. Эдика давно нет с нами. Хотя нет, так эта мысль звучит совсем неправильно. Наоборот, теперь он всегда с нами. Он всегда со мной на тех улицах, по которым хожу я. Даже там, где мы с ним, казалось, никогда не пересекались — он, все равно, здесь рядом. Он обращает мое внимание на дома, проходящих людей, памятники, рассказывает о тех, про кого они, что-нибудь из истории, и вообще всякие истории, смешные и не очень, но всегда очень добрые.  С конца восьмидесятых я работаю экскурсоводом по Еревану и Армении. Вожу русских людей по улицам нашего с Эдиком любимого города. Его города. Я говорю в микрофон, нещадно заставляя группу вертеть головами вправо и влево: “Это цветут армянские персики. Здесь — армянский виноград. Там — коньячный завод Армении. А это — завод армянского пива”. “А это — армянский милиционер”, — это уже добавляет Эдик. Я знаю это точно, потому что я молчал, а он сказал. Это кто-то сказал в микрофон, но не я, а кто же еще? Значит — он, Эдик.

И непременно сказал, потому что все в автобусе повернули головы в сторону милиционера и засмеялись, а он улыбнулся нам и помахал рукой вслед.

 

P.S.

…теперь, когда мы практически сравнялись по возрасту…

Эдика не стало в 1980-м. Он трудно жил последние годы — его необычайная Доброта, глубокая Любовь к окружающему миру остались невостребованными в этой ординарной действительности. Необыкновенно щедрый в обществе — он был совершенно одинок в своих мыслях. Наверное, это было закономерно, уж слишком он был не такой, как все! А это, конечно, очень тяжело — быть таким особенным. И глаза его, такие веселые, всегда готовые к улыбке и радости, с морщинками в уголках, на самом деле были с горькой, невысказанной печалью…

Тогда, после Эдика, мы разбирали ящики его секретера. Нашли ворох удостоверений с огромного количества мест работ. Где и кем он только не работал! Такая неустроенность и поиск, вечный поиск себя в этой жизни…

И среди других бумаг нашли несколько стихотворений, написанных на простом тетрадном листе. Одно из них вдруг пронзило меня. Не знаю, почему именно это стихотворение. Но я прочитал его несколько раз (оно на армянском) и строчки, написанные его рукой, рукой Эдика, очень глубоко врезались в память.

И так же, как в свое время он переводил для меня армянские слова, тексты, понятия, историю, обычаи, дух, город, страну, людей, мысли — я просто перевел эти его строчки. Это то самое малое, чем могу я ответить тебе, Эдик. Алаверды… Спасибо тебе…

Наполни стакан мой и дай мне огня.

Пусть в горечи водки забуду печаль.

Говорят, что она горька и дурна,

а табак, говорят, — пустая трава.

Ничего, ничего… Не моя ли грусть —

дурнее и горше будет пусть.

Что прошло — не придет. Не жалей ты меня,

и не пытайся утешить зря.

Пока я не выпил — мне нет забытья…

Налей-ка стакан мой, и дай мне огня.

 

 

БЛОКАДА. ПОЛОСА ВЕЗЕНИЯ

Утром мне немного повезло — несколько остановок удалось проехать на подножке троллейбуса. Дальше он встал и остальные четыре километра — уже пешком. Но и эту остановку я воспринял как благо: кончики пальцев, которыми я судорожно вцепился в еле улавливаемый выступ двери, онемели и неизвестно, как долго мне еще удалось бы продержаться. А мысль прыгать на ходу не вызывала энтузиазма. Так что и этот факт можно воспринять как везение. Даже еще большее, чем подвернувшийся вовремя троллейбус!

Дорога, пролегающая в ущелье в сторону центра города, заполнена народом — все идут на работу. Кстати, это ведь тоже хорошо! Ну, что у людей есть работа. Блокада — многие предприятия закрыты, обесточенные заводы стоят — а люди работают. Значит, где-то что-то еще есть, значит, республика (а сейчас уже Республика — то есть уже как название самостоятельного государства!) живет. И это — тоже хорошо.

И солнце, хоть и морозно, но — солнце! И снег белый! Всю ночь сыпал, а к утру перестал, и теперь так красиво бело и сверкающе все вокруг! И хрустит под ногами!

К репетиции оркестра мы собираемся немного заранее — нужно разогреть инструменты, руки, немного разыграться и размять одеревеневшие пальцы. Сегодня вечером концерт, поэтому утренняя репетиция не будет очень длинной. Сейчас вообще репетиции стали короче, чем полагается — в здании холодно. Мы играем полчаса, не больше, потом выходим на улицу и греемся немного. Здесь, конечно, градусов минус, а в зале все же выше ноля, но на улице по ощущениям теплее, может, благодаря солнцу. Так минут двадцать на морозном солнце, потом снова на полчаса в зал, продолжаем репетицию. Скоро, говорят, нас распустят до весны — зрителям ведь тоже холодно. Но сегодня еще играем концерт. Руководство Дома музыки договорилось с электроуправлением, чтобы подключение света в этом районе было с 18 до 19 часов. Между собой даже вроде бы сговорились на внелимитные пятнадцать-двадцать минут сверх нормы, так что на небольшой концерт должно хватить.

Снова забегаем в зал. Полчаса пролетают незаметно быстро, но по онемевшим плечам и спине понятно, что пора выходить греться.

— А у меня сестра — бухгалтер, — говорит одна из наших оркестранток, кутаясь в полушубок. — Представляете, ужас какой! Ведь в их конторе так же холодно, а они сидят и у них цифры-цифры-цифры! А у нас — музыка! Понимаете? Мы Моцарта играем, Баха, Генделя! Какие же мы счастливые, ребята! …

На вечернем концерте аншлаг. Публика в нашем городе сама по себе концертная, полные залы не нонсенс. Но тут, возможно, еще и слух прошел, что этот концерт может быть последним и до весны “живых” концертов не будет. Много зрителей для исполнителей всегда приятно. А сейчас вдвойне: это дает надежду на дополнительное тепло от большого количества народа.

Все сидят в пальто и шапках. Много детей, что на вечерних концертах, конечно, не очень приветствуется так же, как и везде, но не сейчас — сейчас на это закрывают глаза. Детей посадили на колени — им так лучше видно и так теплее. Рядом, на “детских” местах, (а у нас на детей всегда покупают отдельные билеты, на ребенке не экономят), лежат дополнительные одежды — шали, куртки: по мере подмерзания будут кутаться. Кто-то в публике расстегнул верхние пуговицы — на них нарядная одежда. Они пришли “в концерт” и одеты должны быть соответственно. В паузах выхватываю в зале знакомые лица завсегдатаев. Интересно, что многие из соседних домов — но ведь там сейчас, вместе со зданием Дома музыки, тоже дали свет, а они здесь. То есть они меняют свой заветный час общения со светом и другими благами цивилизации на час музыки!

Под нашими сценическими платьями много шерстяных поддевок, тело почти не мерзнет, но пальцы начинают деревенеть. Между произведениями засовываем ладони подмышки или между коленями.

Играем с воодушевлением. Даже не могу сказать, что с большим, чем когда-либо, но определенно выкладываемся. Уж очень внимательно слушают. Даже дети не ерзают, как обычно, а, сидя на коленях у взрослых и вытянув шейки из вороха одежды, пристально смотрят на инструменты. Магия звуков зачаровывает, волшебство возникновения гармонии из этих деревянных коробочек с натянутыми лесками — это невероятно! Как это происходит, по каким законам, как композиторы догадались все это соединить, да еще и именно так соединить, что это рождает такую благодать! Вне пространства, вне земли, вне времени…

Однако время все же взяло свое — оговоренный час с дополнительным бонусом закончился раньше, чем Великая Музыка. Маэстро не уложился в таймер блокадной жизни, и последняя часть последнего произведения зависла на первом же аккорде — свет погас! Тишина, никто не шелохнулся. Совершенно темная тишина и ни звука вокруг. Фантасмагория — так, вроде нет здесь этих людей в только что полном зале, вот здесь, в двух метрах от сцены. Как будто их, этих людей, выключили вместе со светом. Они были мгновение назад, была толпа народу, дети — никто ни ахнул, не зашептал, никто не дышит! Бывает, на обычном концерте — да что бывает, постоянно так! — кто-то кашляет, чихает, шуршит бумажкой в тихих местах, а тут — мертвый вакуум. И оркестранты на сцене без движения, не задевают струны, не скрипят стульями, не сопят.

Так продолжается некоторое время, сколько — понять трудно. Не сразу заметили, но из-за кулис, за сценой, постепенно возникает отдаленный свет. Медленно движется он по ступеням вверх, становясь чуть больше и отчетливее. Из тишины выходят осторожные шаги и мгновенье спустя на сцене появляется человек со свечой в руках. Он идет аккуратно, прикрывая колеблющийся огонек другой рукой, чтобы не задуло пламя, проходит между музыкантами, осторожно, чтобы в полумраке не уронить ноты с пюпитров, подходит к краю сцены:

— Дети, — обращается он в темноту зала, — а ну-ка подойдите ко мне, помогите.

Из зала, из непроглядной тьмы начинается шевеление, потом в этот неустойчивый круг света выходят один за другим дети. Он отдает одному из них горящую свечу, потом достает из кармана целый сверток таких же свечек, и, зажигая их от первой, раздает окружившим его детям. Край сцены озаряется. Он разводит детей между музыкантами, расставляет их возле пюпитров с нотами, немного регулируя высоту руки, чтобы пламя правильно все освещало. Сам отходит в сторону.

Дирижер поправил очки, оглядывает оркестр. Все в порядке, можно продолжать. Взмах руки и вновь полилась музыка.

Вы бы видели этих детей, их осанку, их выражения лиц! И те, которые стояли со свечками, и другие, которым этих свечек не хватило — они тоже стояли рядом и немигающими глазами смотрели перед собой. Не двигаясь, не одергивая рук от стекающего парафина, они стояли на святая святых — на Сцене — и вместе с музыкантами — этими чародеями-небожителями — творили Музыку! Это были не дети — это ангелы, спустившиеся на землю, чтобы довершить начатое Маэстро! Ангелы, которые несомненно понимали свою значимость в действе. И это вызывало у них необыкновенный прилив Счастья, Счастья всепоглощающего, всеосвещающего, всесогревающего!

Было слышно, как сидящие в зале встали, по некоторым проблескам мы поняли, что они сняли шапки, расстегнули пальто. Потому что в зале стало так тепло, как не было даже в самые теплые годы!  Когда музыка закончилась, зал еще долго молчал. Дирижер и музыканты застыли с поднятыми вверх руками и инструментами. Можно было принять это за нарисованную картину, за стоп-кадр, но только свечи с мерцающим пламенем и искрящиеся возвышенной радостью глаза детей выдавали тихое течение жизни. Потом все аплодировали. Долго-долго. Публика исполнителям, а исполнители публике. А потом дети освещали музыкантам путь за кулисы и давали подержать свои свечки товарищам, которым их не хватило, но потом снова ревниво забирали их себе, как величайшее богатство. Огонь, конечно, скоро потух, но тепло его и свет еще долго будет храниться в наших сердцах.

Я так думаю, не может быть иначе.

 

На снимках: Арарат-чемпион, год 1973, играют заклятые друзья-соперники. ”Динамо” Тбилиси — “Арарат”; Ереван горбачевской эпохи, комендантский час; улица Московская.

 

Подготовила