“НКВД-шники приказали папе, чтобы он собирался…”

Архив 201223/06/2012

В этом году исполняется 75-летие великого сталинского террора по истреблению граждан страны. Человечество этого не забывает. Собственно, советская классово-идеологическая мясорубка не знала отдыха изначально, но к 1937 году она наконец — хорошо смазанная — заработала на полную мощь. Хватали и перемалывали в рамках какой-то своей большевистской логики.

Сколько народу было погублено — до сих пор точно неизвестно, но одно ясно: без жертв не обошлась ни одна семья — миллионы советских семей “врагов народа”. Это клеймо надолго выбивало из минимально нормальной даже по тогдашним меркам жизни. Предлагаем читателям отрывки из воспоминаний ереванки Элеоноры ДАБАГЯН-АМБАРЦУМЯН (1922-2007), вдоволь хлебнувшей лиха в те годы. Ее воспоминания не были рассчитаны на публикацию, писались для себя, для родных — чтобы знали, что к чему. Поэтому тут нет внешних эффектов и всяких писательских изысков. Но в них есть главное: настроения и ощущения, которые тогда плотно окутывали всех нормальных людей. В ее бесхитростных строчках звучит пронзительная нота, цепляэщая душу. Элеонора Дабагян-Амбарцумян сумела пройти сквозь ужасы террора, стала блестящим специалистом-энергетиком, почти полвека проработала в институте “Гидроэнергопроект”. Пожалуй, нет в Армении ни одного гидроэнергетического проекта, в котором она не принимала бы участия. Это и каскады ГЭС, переброска Арпы в Севан, крупнейшие водохранилища, ГЭС в других советских регионах и за рубежом. И т.д.
…Шел 1936 год. Мне было 14 лет, и все эти годы прожила я беспечно, счастливо, окруженная заботой родителей. Последним аккордом детства было лето на даче в Дилижане. Когда мы уезжали оттуда, у меня впервые возникло чувство, что я больше никогда не буду в этих краях.
Начались занятия в школе, но они меня мало трогали: с уроками я управлялась быстро и времени у меня было много. Так прошли несколько месяцев. На зимние каникулы приехал мой брат Арег, он учился в Москве в Авиационном институте. Было очень грустно, когда он уезжал. Даже папа и тот признался, что ему тяжело с ним расставаться.
Настало 9 февраля. Этот роковой день, который я никогда не забуду, день, который разрушил все мои надежды и перестроил жизнь, направив ее совсем в другое русло. Как обычно пошла в школу. Когда кончились уроки, я собиралась пойти домой, но меня вызвали в горсовет выступать на вечере, посвященном Пушкину. Я не хотела, но меня уговорили, я побежала домой переодеться. Надела новые туфли, сшитые по заказу, на маленьких каблучках. Страшно гордилась, что у меня такие туфли. Надела шерстяное платье-электрик и пошла. Выступала неплохо, вечер был хороший, в этот вечер я впервые увидела Сережку Легкера, он читал “На смерть поэта”. Он был очень смешной, и все его движения казались мне странными и забавными. Возвращались с Валей Америковой, мы с ней разболталась дошли до ул.Алавердяна, там и расстались. Когда шла к дому, было уже часов 11. На улице было мало народу, впереди я увидела мужскую фигуру, похожую на папину. Ускорила шаги, убедилась, что это папа, подошла к нему сзади, схватила его, он вздрогнул, потом стал расспрашивать, откуда я иду так поздно. Я рассказала о пушкинском вечере, папа был очень доволен, что дочь уже такая взрослая. Наконец, мы пришли домой. За чаем мама рассказала, что говорила ей Гоар — наша соседка — об арестах наших знакомых и соседей, и настроение у нее испортилось. Я же, увлеченная выступлением, притащила томик Пушкина и стала читать. Папа сказал, чтобы я шла спать, я не хотела, и мы начали шутить: папа отбирал у меня книгу, а я не отдавала. Потом папа перенес мою постель из спальни в столовую и велел спать. Я легла, но продолжала читать. Вдруг в дверь постучали. Мама вздрогнула и спросила папу, кто может быть в такой поздний час, папа рассердился на маму за то, что она так нервно реагирует и сказал, что это, наверное, мамин брат Арамаис, но я тоже подумала, что что-то неладно, даже подскочила на постели. Папа пошел открывать дверь и почему-то там задержался. Мама зашла и сказала, что, вероятно, пришли за папой. Да, это были они — люди в черном, которых мама и я так боялись. Они зашли в комнату, один остался в столовой, другой пошел в детскую. Мамино лицо побледнело, вытянулось, она, вся дрожа, ходила по комнате и только смотрела на папу, который по обыкновению ходил своей грузной походкой по комнатам, и по тому, как жилы прыгали у него на лбу, было заметно, как он нервничал. Я же сидела на постели, мне кажется, я тогда ничего не понимала, не могла представить тот кошмар, который предстоит нам перетерпеть. Не могла поверить, что папу заберут, помню только, что сильно дрожала — так, что вместе со мной дрожала тахта. Наконец, НКВД-шники приказали папе, чтобы он собирался. Он снял сапоги, надел ботинки, часы оставил на стуле, куда он клал их на ночь, и начал прощаться. Когда он подошел ко мне, одна слеза скатилась по его щеке и упала мне на подбородок. Я поцеловала его. Папа ушел, а его слеза еще долго жгла мне подбородок, и даже теперь, мне кажется, что я ощущаю слезу, которую проронил отец, прощаясь навсегда. Он не знал, позволит ли судьба еще раз встретиться с дочкой, которую любил и баловал, с семьей, для которой сделал все. Я долго не знала, жив он или нет, и на вопрос “есть ли у вас отец?”, каждый раз замолкала. Я не могла понять, за что нас так наказала судьба. Старалась не плакать и никогда не показывала никому, что отца нет. Надеялась, что еще увижу его.
* * *
…Дверь захлопнулась, и они ушли. Мы остались одни. Я подошла к маме, обняла и сквозь слезы сказала, что мы как-нибудь проживем, я начну работать, потом папино дело выяснится и его отпустят. Дядя Вагинак, наш сосед, узнав о произошедшем, пошел ночью к маминому брату Арменаку и рассказал обо всем. Только под утро удалось немного поспать. Пришли мамины братья — Арменак и Вася. Мы пошли к дяде Васе, там собрались наши родные, но они все меня раздражали. Я все время пыталась скрыть свои слезы, и меня мучило, что они сами все время текли из глаз. Прошло время, все постепенно успокоилось, но мы с мамой перестали ходить к родственникам, чтобы не навлечь и на них беду. Это не помогло и скоро их тоже арестовали. Мама стала искать работу, я ходила в школу. Долгое время никто из моих друзей не знал о том, что случилось, так как я из гордости ничего не говорила, и старалась ничем себя не выдавать.
К весне я устроилась репетитором детей доктора Петросяна. У него было два туповатых сына, и я с ними занималась математикой. Они были младше меня: один — на год, другой — на два года, — я занималась с ними с легкостью. Начались экзамены, я сдала их на отлично, мои подопечные тоже неплохо справились. Первый год моего преподавания запомнился: впервые получила жалование — 100 рублей за старшего сына — Рафика. Встала утром, а мама говорит: “Деточка, у нас осталось 5 руб., что мы дальше будем делать?” Я ее успокоила, что, вероятно, получу плату за ученика, выпила чаю и пошла к Петросянам. После занятий мать Рафика дала мне 100 рублей. Иду домой с деньгами в руках, счастливая, и какое-то неиспытанное никогда раньше чувство приятно наполняло мне душу. Я шла и сердце радостно стучало, вот я уже большая, я уже сама зарабатываю, но больше всего меня радовало то, что сумею успокоить и обрадовать маму. Со всеми этими мыслями дошла до дома. Мама, действительно, очень обрадовалась.

Не могу передать всего того, что мы пережили, когда в нашу квартиру вселяли чужих людей. Мне было ужасно больно, что в моей комнате, где я провела так много радостных дней и где прошло все детство, будут жить незнакомые люди. Еще сильнее на меня действовало то, что процесс вселения происходит на глазах у всех, и каждый, кому не лень, что-то да и скажет в наш адрес. Еще неприятнее было то, что все это будут видеть соседи, чего я больше всего не хотела, и что было неизбежно. Все эти переживания и несчастья обрушились на меня на 15 году жизни. Хотя мои ровесницы учились еще в 6 классе, я уже переходила в 9 класс, была вполне сознательным человеком, могла вместе с мамой нести груз нашей общей беды. Да, я уже тогда была взрослая, старалась не думать о прошлом, смотрела вперед, надеялась, что все будет хорошо, и до сих пор у меня сохранилась эта привычка отгонять хандру, занимаясь конкретным делом. После экзаменов у моего брата Арега встал вопрос, стоит ли ему приезжать в Ереван на каникулы. Дядю Арамаиса посылали в Москву, и он решил взять меня с собой. Дорожных впечатлений было мало. Приехали в Москву, нас встречал родственник — дядя Сурен. Но Арега не было — он не знал, что я должна приехать. Поехали к дяде Сурену домой, устроились у них, хотя там было тесновато. Арег появился поздно, побыл немного и ушел обратно в общежитие. Я, конечно, очень обрадовалась ему, но мне было очень тяжело видеть, как он исхудал — оказывается, долго болел. Утром пришел Арег, и мы втроем с двоюродным братом Вигеном пошли смотреть Москву. Посетили Третьяковскую галерею и долго ходили там. С этого дня мы каждый день гуляли по Москве и любовались ею. Потом приехала из Еревана моя подруга Мара. В этот день мы должны были пойти на концерт Ойстраха, взяли Мару и пошли в сад Эрмитаж. 14 августа был мой день рождения, но, к сожалению, к этому дню мы растратили все наши деньги, хватило только на вход в сад Эрмитаж, но ни на какую эстраду купить билеты мы были не в состоянии. На эстраде выступал джаз Скамаровского, мы взобрались на забор, чтобы послушать. На нас давили со всех сторон, так как таких же несостоятельных людей было много, а слушать хотели все. Так мы отпраздновали мой день рождения, бродя по Эрмитажу. В этот день Арег все же решил сделать мне подарок и купил довольно дорогие ноты Бетховена. Дядя рассердился на него из-за того, что он разбрасывается деньгами. 22 августа мы с Вигеном уехали в Ереван. Так прошло лето.
Я постучала в дверь, открыла соседка, побежала, чтобы сообщить маме о моем приезде. Когда я вошла в комнату, мама соскочила с кровати и бросилась мне навстречу. Она была в своем домашнем платьице, худенькая с глубокими складками на лице от всего пережитого. По маминому лицу я поняла, что у нее плохое настроение, и я сразу же спросила, неужели случилось что-нибудь еще. Мама сказала, что никак не может устроиться на работу, хотя ей и обещают, но каждый раз, узнав, что муж арестован как “враг народа”, отказывают.
Был конец декабря 1937 года, я ходила в школу и на музыку, подрабатывала репетиторством, очень подружилась с Марой. 28-го мы с Марой с утра были на сольфеджио, а потом с ее мамой Риммой должны были пойти в баню. Она нас встретила на улице, я попросила их подождать у подъезда, чтобы оставить дома ноты и взять белье. Дверь открыла встревоженная мама, она сказала, что сейчас придут ее арестовывать. Я даже не успела понять что к чему, как в дверь постучали двое в форме НКВД. Первое, что я подумала, что мама голодная, и сказала, что пойду вниз за булкой, они мне разрешили. В подъезде я сказала тете Римме о маме, купила булку и прибежала домой. Эти люди копались в наших вещах, проводили обыск. Потом они велели маме, чтобы она оделась и пошла с ними. Мама оделась и вышла с ними, а я осталась одна.
Не прошло и десяти минут, как увели маму, как снова пришли эти люди и предложили мне одеться, чтобы отвести меня в интернат. Я сказала, что ни за что никуда не пойду, так как я уже взрослая, сама зарабатываю. Они меня убеждали, что это приказ наркома Хворостяна, они обязаны его выполнить. Я села на кровать, крепко вцепилась руками и сказала, что сама никуда не пойду, только силой они могут меня вытащить. Убеждали меня долго: с 11 часов утра до вечера. Было уже совсем темно, когда один из них сказал: “Давайте я поеду и скажу, что девочка уже взрослая и не хочет идти в интернат”. По-моему, он был русский. Он спустился, внизу ждала машина, вернулся он скоро с сияющим лицом. Сказал: “Очень хочешь остаться — оставайся, тебе разрешили жить дома” — он сам был, по-моему, этому рад.
* * *
…Начались мои мытарства. Нужно было носить передачу папе и маме. Сколько раз ходила в НКВД, стояла в очереди у окна, чтобы узнать о них и передать им что-нибудь, но там упорно говорили, что таких здесь нет. В один из разов сказали, что Дабагяна Вагаршака (папы) здесь нет, а Дабагян Арусяк (мама) переведена в тюрьму.
Тюрьма была около цирка — по тем временам, это было очень далеко, туда ходили только трамваи. Чтобы что-нибудь узнать или передать, нужно было встать в очередь с вечера и стоять всю ночь, таких же, как я, было очень много. В дни, когда я носила передачу маме, в школу я не ходила, передачу маме готовила соседка. О папе я ничего не знала. 50 руб. в месяц из своих заработанных я передавала маме в тюрьму. Весь 1938 г. я жила одна, но часто ходила к Маре. Тетя Римма иногда меня оставляла на ночь. У них была одна небольшая комната, но они ко мне относились так, что я не боялась их стеснить. В то время общаться с детьми “врагов народа” тоже было страшно. Прошли годы, и я узнала, что отца Мары Сурена обвиняли в покровительстве дочери “врага народа”, и Мару при поступлении в комсомол упрекали в том, что она дружит со мной. Но эти люди были настолько тактичны, чутки, что ничем не изменили своего отношения ко мне.
В это же время я подружилась с Сережей Легкером и Ниной Гамбарян. Это были замечательные друзья, они почти не оставляли меня одну. У меня было четыре ученика, я зарабатывала и даже раза два посылала Арегу по 200 руб. Брат оставался в Москве, его исключили из Авиационного института как сына “врага народа”. Он скитался по городу, был грузчиком, кондуктором, жил в разных местах до переезда в Харьков.
Была весна, я сидела дома, учила урок по музыке, когда постучали в дверь, пришли люди, чтобы конфисковать имущество Дабагяна, т.к., как они сказали, он сослан на 10 лет без права переписки. Начали описывать наши вещи. Описали шифоньер, буфет, книжный шкаф, письменный стол, кровати. Когда стали описывать пианино, я сказала, что учусь в музыкальной школе и пианино принадлежит мне. Человек, который описывал имущество, сказал, что если я сумею отстоять это в Совнаркоме, то он не впишет пианино в список. Он оказался приличным человеком, и когда оценивал вещи, тихо сказал мне, что оценивает их очень дешево, чтобы я могла их выкупить. На следующий день я взяла бумагу из музыкальной школы, что учусь в 7 классе, и мне нужен инструмент, потом с этой бумажкой меня гоняли в Наркомпрос, в прокуратуру и в Совнарком. Наконец, последняя подпись была поставлена. Так мне удалось отстоять пианино.
Однажды мы с Марой, возвращаясь домой, встретили ее отца Сурена, который шел ко мне, чтобы разобрать мебель и спрятать у себя в подвале, чтобы ее не конфисковали. Это меня очень тронуло, но я отказалась, т.к. вещи уже были описаны. Не были описаны только книги, и мы с Марой унесли часть к ним в подвал, а часть решили спрятать у нас в стенной печи.
Скоро зашел домоуправ и принес повестку в суд. Меня вызывали за неуплату квартплаты за 3 месяца в период, когда мы занимали все три наши комнаты, еще до ареста папы. Я ужасно разволновалась, пошла к дяде Арменаку и, пожалуй, в первый раз заплакала при них. Дядя рассердился на меня (видимо, он сам нервничал), и сказал, что надо пойти в суд — Спандарянский суд находился, кажется, на ул.Гнуни. На следующий день я пошла туда, было много народу, рассматривали другие вопросы. Когда меня вызвали, я твердо сказала, что это долг Дабагяна, и из денег, которые государство должно ему за то, что национализировало его кооперативную квартиру, пусть вычитают. Суд решил, что я должна выплатить эту сумму в течение 6 месяцев.
Через несколько дней “за долгом Дабагяна” пришел судебный исполнитель. Он меня пожалел, и говорит: “Подари мне своего Пушкина, приходи в суд, я постараюсь снять с тебя этот долг”. На следующий день я пошла в суд, он что-то сказал судье, и она согласилась. Меня после этого больше не беспокоили.
Прошли месяцы, все шло по-прежнему. Я хорошо училась, все вокруг были комсомольцами, и я тоже решила вступить в комсомол. Думала примут, так как в комитете комсомола все были моими товарищами. Настал день приема, я зашла в школьный комитет, а там, кроме членов комитета, сидит учитель физики (он мне не преподавал), прикрепленный к комитету от партийной ячейки. Я его хорошо знала, так как он был охотником и часто с моим отцом ходил на охоту. Когда началось голосование, вдруг он взял слово и сказал, что меня нельзя принимать в комсомол, так как мои родители и дяди арестованы. Так меня не приняли в комсомол, сказали, что через некоторое время снова рассмотрят мой вопрос. Было очень обидно, в особенности из-за того, что выступил товарищ отца. Он, конечно, мог бы и промолчать, ведь никто не знал, что он был знаком с нашей семьей.
Были страшные времена, все боялись ареста. Я боялась, что арестуют дядю Арменака, его исключили из партии, сняли с работы. Мои дядя Вася и Арамаис тоже уже были арестованы.
* * *
…Уже 2 месяца, как описали наши вещи. Однажды пришли какие-то детины, чтобы все вынести. К этому времени я продала из нашего дома две картины Башинджагяна профессору Л.Оганяну за 1000 руб. Он обещал вернуть картины, если я когда-нибудь верну деньги (картины стоили намного дороже). На вырученные деньги я выкупила шифоньер, письменный стол и книжный шкаф. Остальные вещи они вынесли на продажу в комиссионку. Когда выносили вещи, Мара была у меня. Соседка вышла на лестничную площадку и хотела тут же купить кровать, но Мара ее так пристыдила, что она убралась восвояси.
Закончился учебный год, многие уезжали на дачи. Мара и тетя Римма собирались в Батуми к сестре и предложили поехать с ними. Я согласилась. Наконец, достали билеты и мы уехали. Жили у сестры Риммы, она жила с дочерью и внуком. Меня приняли как родную, у меня было такое чувство, что я знаю их много лет. Однажды вечером на улице я услышала песню, которую любил Арег “Дымок от папироски”. Эта песня до сих пор звучит у меня в ушах.
Кончилось лето, снова мы вернулись в Ереван, снова потекли обычные будни: школа, музыка, ученики, носила передачи маме — она была переведена в Советашенский лагерь, куда можно было дойти только пешком, а это было очень далеко от города.
…Снова явился домоуправ с представителем райсовета и сообщил, что я должна освободить оставленную мне единственную комнату из нашей трехкомнатной квартиры, а мне дадут другое жилье. Я категорически отказалась и сказала, что закрою комнату и пойду жаловаться прокурору Республики Арутюняну. Закрыла перед их носом дверь и ушла в прокуратуру. Перед кабинетом была большая комната, секретарша оказалась приятной женщиной средних лет. Я сказала, что мне очень нужно пойти к товарищу Арутюняну. День был неприемный, но она меня пожалела. Он меня принял. Я так волновалась, что войдя в кабинет, вместо того чтобы подойти к столу, за которым он сидел, подошла к вешалке, где висело его пальто. Сказала Арутюняну, что я ученица, живу одна в одной комнате после уплотнения. Он меня выслушал, снял трубку и позвонил в Спандарянский райсовет, представился и сказал, чтобы меня не трогали. Я поблагодарила и вышла, и всю дорогу думала, что они могли за это время открыть дверь и вынести вещи. Но к счастью, они все же струсили и молча ждали результатов моего похода. Потом пришел домоуправ и виновато говорил, мол, зачем я пошла жаловаться, после этого они меня больше не беспокоили.
Жизнь проходила напряженно, но я не оставила идеи вступить в комсомол. Сейчас я не могу понять, почему я этого так хотела. Вероятно, из упрямства. Прошло полгода со дня того приема, и я снова подала заявление. Но на этот раз я взяла рекомендацию не у одноклассников, а у члена партии, соседа, вселенного в одну из наших комнат. Одной рекомендации партийца было достаточно, и меня приняли. Кончился 1939 год. Уже 12 месяцев, как я жила одна. Училась в 10 классе, опять имела учеников, ходила в особую группу консерватории. 7 января для сына дяди Арменака — Кима была устроена елка, я пришла, немного поговорила и ушла к ученику. Выходя из подъезда, я услышала, как меня кто-то окликнул: “Нора, Нора!” Я даже не обернулась, подумала, что мне мерещится. После урока я зашла в магазин, купила финики и пошла снова к дяде Арменаку. На кухне несколько оживленных детских глаз смотрели на меня с любопытством. Один из детей не выдержал и говорит: “Нора, твоя мама вернулась!” Я бросилась в комнату…
Мама наконец нашла работу. Весной я сдала экзамены в консерватории, окончила школу с отличным аттестатом, послала документы в харьковский Политехнический институт (там уже учился Арег после отчисления его как “сына врага народа” из Московского Авиационного института) и получила уведомление о том, что я зачислена в институт. 26 августа я поехала в Харьков, стала студенткой.
Потом была война. Друзья пошли на фронт. Гога и Юра погибли, хотя их отцы тоже были репрессированы, но их взяли на фронт. Сережины родители были арестованы и фамилия у него была немецкая — Легкер, поэтому его, как неблагонадежного, послали в Читу. Сергей и Нина стали хорошими физиками, Мара — врачом, Галя — химиком, Арег — академик Украинской академии наук, я — заслуженный энергетик Армении, уже 3 года на пенсии.
* * *
Мой отец — Дабагян Вагаршак Шамирович — был расстрелян в 1938 году. В связи с отсутствием состава преступления реабилитирован в 1956 году решением Военной Коллегии Верховного Суда СССР.

На снимках: Вагаршак Дабагян, 1936 г.; Нора и Арег, 1939 г.; будни НКВД