“Кто не был в тюрьме, тот не знает, что такое государство”
Недавно на русский язык была переведена повесть Генри Шатиряна (фото справа) “Клеймо”, или “история из жизни бывшего заключенного”. Ее автор почти четверть века провел в советских тюрьмах, в криминальном мире он был известен под кличкой “Вох” (в переводе с армянского — “ребро”). Так что описанные в книге события взяты из жизни — той, где битье определяло сознание и где зона являлась (и все еще является) государством в государстве.
Выпестованный НКВД и доведенный в сталинский период до совершенства “институт теломехаников” после смерти диктатора, увы, не исчез в одночасье. И в 60-70 годы, и много позже его “выпускники” продолжали применять приобретенные навыки, “выбивая дурь” из инакомыслящих и “вправляя мозги” нарушителям закона. Жестоких сцен избиения в повести Шатиряна много, даже с учетом того, что часть их в ходе подготовки материала к печати в “НВ” была “урезана”.
…В таком важном деле, как битье, в ход шло все, что попадалось под руки, в том числе портреты вождей — Маркса, Ленина и даже железная статуэтка Железного Феликса, пишет автор. На самом деле это был большой “конвейер” пыток, начинавшийся в кабинете следователя и продолжавшийся в тюрьме. Не случайно в воровском жаргоне советской поры десятки определений битья. “Навешать” значит побить до крови, но не особенно сильно; “выбить бубну” — это уже посильнее, с потерей зубов или повреждением носа; “сыграть в футбол” — бить ногами, “давать по кумполу” — бить по голове, “посадить в кресло” — отбить печень, “вложить на совесть” — избить до полусмерти или искалечить и т.д.
Сатеник Шатирян:
“Отец скончался за неделю
до выхода в свет книги…”
В 23 года Генри Шатиряна приговорили к 15-ти годам заключения. Среднее образование он “получил” в суде, после своей защитной речи. “Этот хитрец специально говорит, что якобы учился до шестого класса. Напишите, что у него среднее образование”, — сказал тогда судья. А после первого срока он был осужден еще два раза за то, что имел судимость. После 23 лет отсидки, в 1983 году, в день своего рождения — 26 марта — убежденный атеист за одну ночь стал верующим. Воистину пути Господни неисповедимы.
В 50 лет обзавелся семьей. Вместе с супругой растил двух сыновей и дочь. Один из инициаторов издания “Клейма”, известный актер и сценарист Вардан Петросян написал в предисловии к книге: “По воле судьбы мы встретились в 2005 году. Одна комната, без каких-либо коммунальных удобств, где жили пятеро — улыбчивая и жизнерадостная жена Джемма, трое озорных ребятишек и он — задумчивый Генрик. Все жили “Клеймом”. Мы готовились к изданию книги, и Генрик намеревался начать второй том. К сожалению, не получилось…”
Дочь Генри Шатиряна Сатеник рассказала корр. “НВ”: “Отец скончался за неделю до выхода в свет книги. В момент смерти остановились часы в нашем доме, и весь день шел дождь — неожиданный ливень 29 июля 2006 г. Полгода спустя вслед за отцом ушла мама”. Сатеник тогда только исполнилось шестнадцать. Ее старший брат Назарет стал работать, чтобы обеспечить младших всем необходимым. Сатеник окончила институт Театра и кино и за свою первую постановку удостоилась президентской награды. Сегодня она возглавляет Союз молодых деятелей искусства. Младший — Сурен — уже отслужил в армии, устроился на работу…
Как рассказала Сатеник, не менее драматичная и парадоксальная история связана с процессом перевода и выхода в свет русской версии книги. “Еще при жизни отца была возможность перевести “Клеймо”, — сказала она. — Однако он хотел, чтобы за это взялся человек, который знает, что такое тюрьма, который сам прошел через этот ад”. В полном соответствии с пожеланиями автора Вардан Петросян вместе с филологом и киноведом Арцви Бахчиняном нашли такого переводчика. Они обратились к осужденному на пожизненное заключение Мгеру Енокяну, который к тому времени являлся автором двух книг — “Я беседую с тобой, Человек” и “В параллельном мире”.
Примечательно также, что русский перевод “Клейма” был издан при содействии математика и программиста Гургена Мартиросяна, который в середине 90-х сидел в одной камере с Мгером Енокяном. По драматическому стечению обстоятельств инициатор проекта Вардан Петросян в конце октября 2013 года “замкнул цепочку” лиц, так или иначе причастных к “Клейму” — сам прошел через тюрьму.
…Мгер Енокян — из круглого “кладбища” Нубарашена — написал в предисловии к русскому изданию: “Насколько правдив рассказ главного героя — Лошади, не знаю, я тогда еще не родился; есть в этой книге суждения, с которыми я не совсем согласен, но перевел их без каких-либо изменений, часто перевод просто дословный. В повести много “мистической веры”. От себя же скажу следующее: Вера и религия для меня не одно и то же. Религия — это “политика веры”; государство пугает и наказывает тюрьмой, а церковь — адом; я — человек глубоко верующий и уверен, что Зло должно быть наказано, но не думаю, что Бог, который есть Любовь и который послал своего единородного сына для спасения человечества, может построить “тюрьму” и вечно мучить людей в аду…”
“Клеймо”
(отрывок из повести)
Преступление совершено: я ограбил пассажиров городского автобуса и одного священника. Будучи не знакомым с жестокой жизнью в местах не столь отдаленных и суровостью закона, я, испытывая свою смелость, допустил роковую ошибку.
В те времена многие молодые ребята хотели стать преступниками, заслуживающими симпатии определенной части общества. Это был период, когда “воры в законе” имели больший авторитет, чем педагоги, обучающие и воспитывающие молодежь. Известный вор был более полезен для жителей двора, чем интеллигент, живущий культурной жизнью. Там, где жил известный вор, граждане жили спокойно и в безопасности. Их дети были застрахованы от различных неприятностей, и, поскольку милиция потеряла доверие граждан — была скомпрометирована и не имела никакого авторитета, то всякие споры, неурядицы, конфликты решал вор, который запрещал уличным пацанам общаться с “маменькиными сынками” или беспокоить их…
Ленин, Маркс и Дзержинский
Когда машина остановилась у здания отделения милиции, какой-то рядовой мент, увидав нас из окна, обрадованно закричал: “Пришли! Поймали! Привели!” Его восклицания с комическими интонациями вызвали у меня смех; я последний раз смеялся без горечи. Ударяя по голове, затолкали в спортивный зал, где меня ждали в полной боевой готовности.
Успел заметить, что зал был пустой, скорая помощь — ведро с водой — стояла у противоположной стены. Тренировка по самбо началась: четверо одновременно набросились на меня, били со всех сторон и куда попало. Если есть причины, рождающие жестокость, то одна из них, безусловно, незнание анатомии, так как нельзя так же сильно бить по печени, голове, как обычно бьют по ногам или ягодицам. Один из ментов при каждом ударе воодушевленно кричал: “Ну как, шеф? Видишь? Смотри, шеф…”
Мне показалось, что этот садист спутал меня с каким-то преступником по кличке “Шеф”. Прикрываясь руками, как от града, закричал: “Я — не “Шеф!” А следом грубо выругался в адрес незнакомого “Шефа”. Мгновенье тишины, которую, как гром среди ясного неба, разорвал крик самого шефа — Вагифа Умадяна. Он как хищник, опасающийся упустить добычу, схватил меня, отволок в сторону и изо всех сил ударил головой в челюсть. Потеряв сознание, я упал на пол.
…На меня вылили ведро воды, я пришел в себя. Одновременно с глазами открыл и рот, откуда выхлестнулся бурный поток всех известных мне ругательств. От неожиданности Умадян оцепенел и стоял столбом до тех пор, пока не иссяк мой словарный запас; наверное, он пытался вспомнить, кого из его родных я пропустил. Затем быстрым движением он сорвал со стены застекленный портрет Ленина и ударил меня по голове. Адресат моих ругательств изменился — с живых родственников я перешел на мертвых. У меня не было никакого опыта, я не знал, какой тактики придерживаться, чтобы избежать избиения — лишь упорствовал. Дотронулся рукой до рассеченной стеклом брови и неожиданно для всех плюнул шефу в лицо.
Чувствуя, что будет “рыцарский” поединок, менты отошли в сторону, освободив площадку для меня и шефа. Как полагается, в учреждениях рядом с портретом Ленина висит портрет Маркса, а в отделениях милиции — еще и портрет Дзержинского. Мне повезло, что в этом отделении не висел портрет Энгельса. По распоряжению шефа меня схватили за руки, а он, сорвав со стены “Маркса”, изо всех сил ударил меня, разумеется, по голове, как будто Маркс был виновен в том, что он родился таким идиотом. На голове открылась большая рана, но никто не обратил на это внимания; я во второй раз плюнул ему в лицо. На этот раз все резервные силы со всем ожесточением набросились на меня, и я опять потерял сознание…
Затем мы переместились в рабочий кабинет Умадяна. Меня посадили напротив шефа; я не упустил своего шанса, и артиллерия плевков снова заработала. Он, обозленный, схватил со стола медную статуэтку Дзержинского и ударил меня по голове. На этот раз вода не понадобилась, я сразу же очнулся от ударов — били ногами. Кто-то, по имени Амбо, объявивший временное перемирие, схватил меня за волосы и оттащил в сторону.
Мне показалось, что я попал к индейцам, и они хотят снять мой скальп. Когда я поднял голову, то увидел в его руках клок окровавленных волос. Было непонятно, откуда такая враждебность, почему так безжалостно избивают — ведь мне еще не задали ни одного вопроса о совершенном преступлении. …У меня под ногами валялась статуэтка Дзержинского. Я поднял ее и выбросил в окно — она полетела вниз вместе с осколками стекла. Скоро стало ясно, что статуэтка упала на голову мента, стоящего под окном. Когда он вошел в кабинет, из раны на голове сочилась кровь…
Братья курды и убийственный врач
Кто-то из присутствующих сказал, что чернила останавливают кровотечение. Он еще не закончил излагать свой “рецепт”, как Умадян вылил на меня все содержимое стоявшей на столе чернильницы. Смешавшись, вода, кровь и чернила превратили мое лицо в акварель. Такая живописная картина не могла не вызвать смех — все заржали. В следственную комнату, согнувшись почти пополам, как в глубоком поклоне, вошли два брата-курда — Амид и Сафил. Я их знал — они когда-то пасли овец в Канакерском колхозе, откуда их выгнали за кражу…
— Скотина, сукин сын, — рассердился шеф, — не было ни дня, чтобы ты поработал на совесть, или я должен работать за тебя? Я тебя отправлю пастись с твоими овцами, курдский сукин сын ты, милиция не место для таких скотов, как ты.
Замечание шефа задело братьев-курдов, пробудилось уязвленное самолюбие Сафила. Он сидел в двух метрах от меня, как строительный кран протянул свою длинную ногу и ударил меня в челюсть. Этот полудикарь, возможно, неосознанно, убил бы меня, если бы мне не повезло и я не упал бы на пол, потеряв сознание. Амид собрался продолжить работу брата, но, увидев, что я выплевываю на пол выбитые зубы, сел на место.
Как раз в это время вошел врач. Он зашил рассеченную бровь, нанес какую-то мазь на открытую рану на голове, посчитал количество моих зубов на полу и вышел. У дверей Умадян положил в карман врача деньги, я заметил это краем глаза. Со временем я узнал о такой “законной” традиции, как “плата за молчание”. Хотя этот врач и помог мне, но казалось, что в нем больше бесчеловечности, чем в тех, кто избивал меня. Его помощь без сострадания и сочувствия, его безразличие к моей боли были убийственны.
…”Меня зовут Вагиф, понял? Я Вагиф, запомни. Мое имя Вагиф, понял?” — повторял при каждом ударе лишенный жалости шеф. Он был страшно оскорблен тем, что его имя мне ни о чем не говорило. Жестоких людей ничто так не радует, как молва об их жестокости…
Марафон новой жизни
На “служебной машине” для заключенных меня довезли до управления. Дежурный, стоящий у дверей, посмотрел мне в лицо и сказал: “Если так пойдет и дальше, то наш авторитет упадет. Нас представляют садистами, хотя настоящие людоеды сидят в милицейских отделениях”. Недовольный тем, что милиция оказалась более жестокой, чем они, он продолжал что-то бормотать. Мы поднялись на второй этаж и остановились у дверей следственного отдела. Кто-то приближался к нам по коридору.
— Кто это такой? — спросил он у одного из сопровождающих.
— Это тот случай с автобусом и священником, товарищ начальник, из Канакерского отделения.
— Да ты что! — воскликнул он и ударил меня по голове толстым томом какой-то книги, которую держал в руках.
“Неплохой знак, — подумал я, — знакомство с работником управления началось со столкновения с литературой”. Меня ввели внутрь. Стою перед четырьмя следователями и жду, когда начнут допрашивать. Они молча смотрят на меня.
— Снимите наручники, пусть сядет, — приказал он и сам сел у окна. Только когда освободился от железных колец, почувствовал, какая это адская боль, когда в посиневших пальцах начинает циркулировать кровь. Начальник сказал, чтобы зарегистрировали все повреждения.
— Акопян, руку тоже не забудь отметить. Скоты, сто лет будут работать, все равно не научатся по-человечески избивать.
— Моя рука не повреждена, — сказал я.
— Сиди спокойно, сопляк, откуда ты знаешь, повреждена или нет, — сказал начальник, обменявшись многозначительным взглядом с Або…
— Слушай меня, упрямая голова. Это тебе не отделение, чтобы решать, говорить или нет. Что сделал, то сделал, нам тоже нравится смелый преступник. Да будет тебе известно, что даже собаки с улицы Налбандяна нам рассказывают, сколько косточек нашли за день. Так что бери бумагу и пиши обо всем, что ты совершил, если не хочешь, чтобы в тюрьму тебя на носилках унесли.
Мне не понравилась его самоуверенность — я не взял протянутую мне бумагу и коротко ответил, что не совершал никакого преступления. Если бы даже и совершил, то должен быть начисто лишен самолюбия, чтобы сознаться после всех этих издевательств и побоев. После моих слов все посмотрели друг на друга. Тишина…
Я сидел, курил и следил за действиями следователей. Новый начальник с мрачным лицом подошел к окну, аккуратно закрыл створки, посмотрел на ливень за окном, с серьезностью тупого человека посмотрел на меня, потушил сигарету, лениво зевнул, потом поднял свой стул и неожиданно для всех нас ударил меня по голове. В этом его действии, казавшемся лишенного смысла, неестественном спокойствии удара, было так много театрального, смешного, что, позабыв про боль, я начал громко смеяться. Сейчас, когда пишу эти строки, я заново переживаю этот забавный миг. Лицо следователя, не привыкшего к смеху, исказилось, когда он увидел, что я падаю в обморок от смеха. Он пытался сдержать свою улыбку, но неожиданно для самого себя начал громко смеяться. Смеялись все. Из соседнего кабинета пришли посмотреть, что у нас творится. Когда заметили обломки стула, развалившегося от удара при испытании моей головы на прочность, и услышали наш дружный смех, тоже начали смеяться.
…Бедный Исагулян убедился в том, что, кроме способности мучить и пытать людей, умеет еще и смеяться.
— Ну ты и ублюдок.
— Ну а ты, а ты? — ответил я, еле сдерживая смех.
Как ворона, увидевшая на земле орех, следователь вытянул шею, посмотрел мне в лицо, потом с ловкостью хоккеиста ладонью ударил по тяжеленной пепельнице, лежащей на столе. Когда она соприкоснулась с моим лицом, он, довольный своей меткостью, загримасничал. Я попытался вернуть ему пепельницу, упавшую к моим ногам. Остальные заметили мое движение, и один из них поймал меня за руку и скрутил. Этот прием самбо не раз причинял мне боль, но в этот день мне вывихнули руку в локте.
— Говорил же, руку тоже занеси в список повреждений. Теперь ты видишь, Або, что я ас в этом деле, — обрадовался Исагулян своему точному предсказанию…
— Где? Куда ты спрятал золото священника? Будешь говорить или нет?
Я всегда думал, что во время допроса первый вопрос всегда об оружии — где спрятал, кому передал? Кто мог предположить, что меня будут больше беспокоить из-за золота, нежели из-за автомата. Положив руку на рану (уже на голени — ред.), я поднял голову и спокойно ответил:
— Золото спрятано там, откуда появился такой ублюдок, как ты.
…Я потерял сознание и упал на пол. Два надзирателя поволокли меня в подвальный этаж, где находились камеры для заключенных.
Лошадь
Вот что сказали мне эти надзиратели:
— Кажется, ты хороший парень, раз тебя довели до такого состояния. Мы тебя пальцем не тронем, но и ты нас не подведи — во время следствия обязательно скажи, что мы тоже тебя били. Не забудь, так и скажи, чтобы нам не влетело от начальства.
Я не понимал, о чем они говорили, но прошли годы, и я понял и оценил их поступок. Надзиратели открыли двери камеры N 2, занесли меня внутрь, уложили на пол и вышли, оставив меня в темноте. Хромая, я прошел вперед; в углу камеры что-то двигалось. “Наверное, человек”, — подумал я. Когда глаза привыкли к темноте, я увидел, что, действительно, в углу кто-то сидит, скрючившись.
Он встал, осторожно подошел ко мне, посадил на полностью сгнивший матрас и прилег рядом со мной. Ему было лет 50, он был настолько худым, что казался скорее скелетом, нежели живым человеком. “Лошадь”, — сказал он, и мы познакомились. Клички в преступном мире позволяют быстро налаживать контакт; нелегко среди тысячи заключенных запоминать человека по имени и фамилии. С годами кличка становися родной настолько, что настоящее имя вспоминается с трудом, кажется, что оно может унизить “родную” кличку.
— Я не хочу вспоминать свое настоящее имя, так как на зонах я известен как “Лошадь”. …Это моя биография, мое второе “я”, это не просто кличка, как наивно полагают многие.
Скелет-Лошадь, двадцать лет дышавший затхлым воздухом тюрьмы, отшельник, разочаровавшийся в людях из-за их “правосудия”, должен был быть судим в третий раз за преступление, совершенное другими. Осмотрев мои раны, как профессиональный врач он дал свое заключение:
— Не повезло тебе, сынок, что в дождливый день попался. Ко мне тебя специально привели — я хорошо знаю игру следователей. Если с тобой что-то случится, я пропал: моя биография и то, что нет у меня никакой поддержки, используется как нитка, чтобы заштопывать дела следователей…
Бухенвальдский набат врачей
Лошадь с надзирателем помогли, чтобы я смог, хромая, выйти в коридор, где меня ждали двое мужчин в белых халатах — врачи из городской больницы. Они уложили меня на кушетку, сняли одежду и застыли, пораженные.
— Этого что, из Бухенвальда привезли? — спросил один у другого.
— Нет, дорогой доктор, со второго этажа, — ответил Лошадь через скважину.
— Рекорд жестокости, это дело рук профессионального садиста, — врач говорил сам с собой.
— Ты нам должен сказать, кто сделал с тобой такое, если хочешь, чтобы мы тебе помогли. Это варварство, я об этом обязательно сообщу министру, что это за безобразие, — рассерженно говорил старший из них.
— Это все дело рук революционеров, дорогой доктор. Посодействовали все, кроме Энгельса…
— Дорогой доктор, спроси Генриха (меня), я не виноват, доктор, спроси. Мое имя Лошадь, Лошадь, запомни, доктор.
Такое проявление страха исходило из его собственного опыта: он всю свою жизнь видел безразличие закона к человеческой судьбе. Тирания убивает в человеке веру и порождает чувство незащищенности от зла. Оптимизм умирает в человеке навсегда.
…Начался капитальный ремонт моего тела, который длился около часа. Врачи требовали, чтобы меня перевели в городскую больницу. Они предполагали, что ночью мое состояние ухудшится, но какой-то следователь, спустившийся в подвал, успокаивал их: “На собаке все заживает”.
По словам надзирателя, мне повезло, что скорая была из городской больницы.
— Тебе пришел бы конец, если бы пришли врачи из Управления колониями.
Действительно, как показала жизнь, если б это были “наши” — меня убили бы в первый же день моего заключения…
Как Лошадь провел следаков
Открылись двери камеры, и надзиратель позвал:
— Лошадь, пройди в “класс”.
— Вот те на, что задумали эти менты? Может, опять будут бить без перерыва? — прошептал он, что-то быстро засунул в мой карман, взял ведро без дужки и, держа перед собой как горшок с цветами, понес выливать содержимое в туалет. Когда двери закрылись, я засунул руку в карман. Оказалось, что туда он положил свои зубные протезы; это меня не удивило, я даже оценил его профессиональную предосторожность. Через час его принесли — говорю “принесли”, так как сам он не мог прийти. Надзиратели, которые его принесли, держа за руки, положили на прежнее место как вещь и вышли.
— Видишь, Лошадь, как тебя любят: “в обнимку” уводят — “в обнимку” приводят, а еще жалуешься, что ты сирота, никого у тебя нет, — сказал надзиратель и закрыл дверь.
Было как-то неудобно задавать вопросы, он был в очень тяжелом состоянии. Я молча смотрел на него и ждал, когда сам начнет рассказывать о том, что произошло.
— Видишь, как я провел этих следаков?
Я с удивлением посмотрел на него — мне показалось, что его вообще не били.
— Увидели, что зубов нет, расстроились. Чувствовал, что захотят забрать; вот так вот, пусть знают — я хитрее их, — самодовольно улыбался он, оставаясь безразличным к своим новым ранам.
— Зачем им нужен твой протез? — спросил я.
— Если бы имел опыт общения со следаками, не спрашивал бы. Просто не повезло, что погода такая дождливая, иначе так долго не били бы.
Он курил, а я думал. Действительно, в поведении следователей я заметил интересный психологический момент — в пасмурную, дождливую погоду они агрессивнее, злее, чем в солнечные, ясные дни. И в середине дня более жестокие, чем вечером, а во время ночных допросов просто звереют. Это обстоятельство должно заинтересовать как психологов, так и биологов…
— Я им покажу, кто такой Лошадь. …Только что я взял на себя одно нашумевшее дело о краже. По этому делу уже двое сидят.
— Ты будешь третьим и ничего от этого не выиграешь.
— Ты еще слишком неопытен, чтобы уметь пользоваться глупостью других людей. Слушай, ты, наивный мальчик, я не хотел, чтобы меня избили так же, как тебя. Фактически, взяв на себя эту кражу, я заставил следака подписать мою справку об освобождении. Заодно доказал тупость следственной группы. Из здания суда я пойду прямо домой; пока в Управлении поймут, что я сделал, поезд домчит Лошадь до Садахло.
— Тогда скажи, как мне сделать, чтобы и мне дали справку об освобождении?
— Послушай, пацан, знаю, что ты не стукач, поэтому откровенен с тобой. Стукача не доводят до такого состояния, как тебя. Слушай внимательно, — с важностью сообщающего государственную тайну, ответил Лошадь. — Эту кражу совершили мои друзья, когда до моего освобождения оставалось еще пять дней. Подробности кражи мне известны из рассказов друзей. Теперь понял, в какую игру я сыграл?
Мне все стало ясно. В первый день моего заключения я познакомился с первым рецидивистом…
Разговор о Боге и… людоедах
Судьба в лице Лошади примиряла мою душу с неотвратимым будущим. Неожиданно для меня он задал вопрос:
— Ты веришь в Бога?
Я удивленно посмотрел на него.
— Конечно же, не верю.
— А в чем тебя обвиняют?
— Обвиняют в ограблении священника и пассажиров автобуса.
— Ограбили священника… Ты станешь известен в республике как человек, совершивший это.
— Ну, и что ты хочешь этим сказать?
— А то, что в будущем будешь говорить, что Бог существует. Богу угодно, чтобы проповедовал ранее известный безбожник.
— А ты, Лошадь, верующий? — спросил я его.
Он обернулся, посмотрел на меня и, посерьезнев, ответил:
— А что тебя интересует? Нет ни абсолютной веры, ни абсолютного сомнения, — и опять занял прежнюю позу.
Честно говоря, я бы хотел узнать, в чем заключается культ креста; я знал, что Христа распяли, но, так как в то время не верили в Бога, меня очень интересовало, почему целуют крест, мне было это непонятно, и я спросил:
— Почему надо обязательно целовать крест?
Он ответил:
— Крест для того, чтобы на нем можно было распять виновных. …Мы его целуем, чтобы не быть распятыми на нем.
— Послушай, Лошадь, — сказал я, — помнишь, фильм такой был, где зэки, совершая побег, брали с собой живое мясо… Но что-то не верится, что человек может съесть себе подобного.
— Ты не встречал озлобленных людей, представления не имеешь о таких условиях, которые ожесточают людей.
— Во всяком случае я, какие бы там ни были условия, не потеряю свою совесть, — сказал я ему.
— Какая совесть? Совесть — абстрактное понятие. Думаешь, у людоедов нет совести? Я помню случай, когда после того, как убили человека, жалели, а после того, как съели, сказали: “Пусть земля ему будет пухом”, потом вспомнили достоинства “усопшего”.
— Может, еще и семь дней, и сороковины отметили, — пошутил я и добавил: — Армянин так бы не поступил.
Он улыбнулся и ответил:
— В аду все национальности равны. Когда человек убегает из ада, то людоедство — очень незначительный проступок по сравнению с тем, что он пережил и почувствовал в лагере. …Когда убедишься, что тебя точно решили съесть, когда почувствуешь, что тебя окружили голодные и вооруженные топорами “звери”, когда их изголодавший взор будет устремлен на твои мускулистые бедра и ты поймешь, что скоро найдешь пристанище в их желудках, то будь уверен — если удастся чудом выжить, станешь более кровожадным зверем, чем они. Не дай бог, чтобы после суда тебя отправили в российскую глубинку. Вот тогда узнаешь, как дешево ценится человек, а чтобы тебя не съели, вынужден держать топор под подушкой. Особенно, если ты не такой черный и волосатый, как я.
— Почему, цвет кожи тоже имеет значение для людоедов? — засмеялся я.
— Белый хлеб всегда предпочтительнее черного, — с уверенностью людоеда, понимающего толк в деле, сказал он.
Я попросил сигарету, и мы молча закурили.
— Из-за сильной метели и снегопада дороги были непроходимы, — продолжил Лошадь, — не было возможности доставить в лагерь продовольствие; людоедство на зоне стало обычным явлением. Я узнал, что и меня занесли в “меню”. Дикари, познавшие вкус человеческого мяса, обычно убивали жертву во время сна, как это случилось с молодым украинским инженером. Этот человек, которого съели вместо меня, попал на зону только из-за того, что в кругу друзей сказал простую истину: “Большевизм — это тот же сифилис в политике, он заразен и убивает. Если рак — болезнь богатых, то большевизм поражает бедных и глупых; если во имя человечества не уничтожить этот вирус, то конец света неизбежен, поскольку во имя своих шаблонов уничтожают всех, умеющих думать. Их идеология и учение — результат деятельности пораженного сифилисом мозга”. Бедный парень так сказал, будучи пьяным. Так как одного из нас все равно должны были убить, фактически мои смуглость и волосатость оказались спасительными. Они убили человека, сказавшего правду…
На снимках: Генри Шатирян с Варданом Петросяном; тюремные картинки: камера на семерых с местом у параши; сиделец штрафник — “допрос с пристрастием”; вор в законе — особый статус. И сигареты особые, с воли…
Подготовил