“Игдыр… Ты был и ты есть, и не важно, какая собака дрыхнет сегодня на твоей земле”

Архив 201722/04/2017

Десять лет назад один из самых известных армянских художников ХХ века, Эдуард ИСАБЕКЯН, завершил свой земной путь. Все, что отмечено печатью этой неординарной личности – масштабные полотна, виртуозно сделанные рисунки, иллюстрации с его неповторимым прочтением образов и героев книг, личные дневники – летопись жизни родной страны, преподавательская деятельность более полувека, проекты директора Картинной галереи – он проработал на этом посту почти два десятилетия… – все значимо и бесконечно ценно.

 

…Слово Исабекяна, только ему присущий слог – отдельная история. Его единственная книга “Игдыр” завладевает читателем с первых же строк и уже не отпускает до самого конца повествования. Эдуард Исабекян на склоне лет сумел не только создать эпопею о родной земле, но в советские годы дерзнул поднять свой голос в защиту Игдыра. Это диалог с родной землей, которая после долгих лет молчания обрела язык, чтобы упрекнуть своих прежних жителей в том, что бросили ее. Это еще и гимн любви к Родине того, кто никогда не смирится с исчезновением уникального человеческого вида – закаленного в седых веках игдырца.

Проживающая в Москве химик-аналитик Гоар РШТУНИ, открыв первые страницы романа, пережила потрясение и, понимая, как же важно донести пронзительное слово настоящего игдырца до русскоязычного читателя, в каком-то невероятном горении стала переводить роман. Фрагменты книги “Игдыр” в ее переводе, ставшей библиографической редкостью, предлагаем вниманию читателей в канун 24 апреля. Кстати, готовится новое издание романа.

 

Из Википедии

“Игдыр (Цолакерт) – в настоящее время город и район в Восточной Турции (историческая область Восточной Армении, область Масяцотн Великой Армении). Составляет западную часть Араратской долины, находится на правом берегу реки Аракс, в 40 км к юго-западу от Еревана. Переименован в Игдыр султанским правительством Османской империи, в 1555 отошел Персии. После русско-персидской войны 1826-1828 гг. город вошёл в состав Российской империи, и с 1828 по 1917 годы был уездным городом Сурмалинского уезда Эриванской губернии. В 1918 году вошел в состав Республики Армения. В ходе турецко-армянских столкновений город был занят войсками Турции, а армяне, составлявшие большую часть населения города, были убиты или изгнаны. Игдыр вошёл в состав Турции по Карсскому договору 1921 года. Согласно первой всеобщей переписи населения Российской империи, в 1897 году в Игдыре проживало 4680 человек, из них 84% армян, 11,9% русских, 1,7% закавказских татар (азербайджанцев), 1,5% курдов и др. В настоящее время Игдыр имеет смешанное население из азербайджанцев, турок и курдов”.

(Продолжение. Начало в номерах “НВ” от 21 и 28 марта с.г.)

 

«Игдырские ангелы со мной»

 

Утром, ещё до времени ухода на работу, меня позвали к телефону.

– Это квартира Исабекяна?

Отвечаю: да, вы не ошиблись.

– Знаете, вас беспокоят из ортопедической клиники. У нас находится ваш отец, состояние неважное, вы не могли бы приехать? Алло, алло! – кричат в трубку, но я уже положил её на рычаг. Ничего не понимаю. Что он там делает, как оказался в ортопедической клинике? Состояние неважное? Господи Боже мой! На дворе ясное, солнечное апрельское утро, тепло, но ночью неожиданно выпал снег, к утру превратившийся в слякоть. Может, он поскользнулся? Что могло с ним приключиться?!

Отец лежит на высоком белом операционном столе в своей повседневной одежде, только пальто с него сняли. Рядом кислородная подушка. Дышит глубоко и прерывисто, цвет лица здоровый, румяный, как всегда… Но почему он не открывает глаза, почему они закрыты? У его изголовья стоит мой старший брат и с грустной улыбкой смотрит на меня. Он узнал и приехал раньше меня.

Отец, ну скажи хоть слово! Молчит, только дышит… Врач, которого я не заметил, приложив палец к губам, кивает мне и брату. О чём это он? Врач выводит нас в коридор и усаживает на скамью: «Садитесь и ждите здесь». И начинает перечислять переломы: правая нога, позвоночник, рёбра… «Состояние тяжёлое. Одним словом, подождём…»

Чего ждать-то?! Живого места нет, позвоночник сломан, а он говорит – подождём!

Рядом стоят двое молодых людей, хотят что-то сказать.

– Этот старик, наверное, ваш отец? Мы стояли на остановке автобуса на улице Абовяна, у памятника Исаакяну. Ваш отец тоже стоял и ждал, с авоськой, а в ней пустые молочные бутылки. Мы его сразу заметили, не могли не заметить, потому что он нервничал, куда-то спешил. Автобусы подъезжали переполненные, на подножках висят, а он каждый раз бежал к дверям, не дожидаясь, чтобы автобус остановился… Мы его даже раза два придержали, чтобы выходящие не сбили его с ног. Народ нетерпеливый, все спешат. И автобусы скользят, тормоза не держат… Когда он в очередной раз бросился к ещё не остановившемуся автобусу, водитель резко затормозил, автобус вильнул и боком ударил вашего отца. Люди на остановке закричали и бросились к нему, а он встал, отряхнулся и даже улыбнулся нам, говорит: «Ничего-ничего, всё в порядке…» Водитель как увидел, что он поднялся, тут же уехал. Но мы заметили, что он шатается и как будто опору ищет, а сам вот-вот упадёт, подбежали и едва успели его подхватить – он рухнул без сил… Мы поймали машину, сюда привезли. Сидим, ждём, никто к нам не подходит, все куда-то спешат по своим делам, никто внимания не обращает, а он уже в обмороке… Вот эта девушка пришла проведать своего больного, узнала вашего отца и подняла шум. А он только и успел сказать: «Неужели здесь нет ни одного врача?» …Вы нас извините, мы на урок опаздываем. Хорошо, что вы приехали…

Господи, ну куда ты так спешил, куда? Купил бы ты своё молоко или, там, мацони чуть раньше или чуть позже – ну и подумаешь! Кто за тобой гнался, что ты так рвался втиснуться в транспорт ещё до его остановки? Почему не садился с передней двери, ведь право имел, как пенсионер…

О, как притягательна сила демона, который мы зовём смертью, когда он уже наметил себе жертву! О чём думал этот восьмидесятичетырехлетний ребёнок? Может, кровь в жилах застоялась? Так нет же! В мою мастерскую на шестой этаж взбегал за две минуты. Как раз пару дней назад приходил за «зарплатой». Когда он уходил, я следил за ним из окна и думал: «Интересно, по тротуару пойдет или?..» Конечно «или»! Презрев переход, он наискосок перешёл широкую улицу Лермонтова и, задрав кверху бороду, бодро зашагал дальше… Он ушёл, а я в который раз подумал, что надо его остеречь, не то наделает бед на свою голову…

Бедные водители, скрежеща колесами, притормаживают, высовываются из окон, ругаются и сплёвывают в досаде, а ему всё нипочём – даже не взглянет, идёт себе дальше. Сколько раз я просил его: «Отец, улицу на свой фасон не перекраивай, добром это не кончится…» А он улыбался своей простодушной, чуть блаженной улыбкой и говорил всегда одно и то же: «Игдырские ангелы со мной, ничего мне не случится…»

Видно, в то утро ангелы Игдыра проспали, или куда-то запропастились, или Араз разбушевался в весеннем половодье, а может, через колючую проволоку пробраться не сумели…

Что же мне теперь делать с тобой, скажи? Ты хоть понимаешь, что я сейчас вместе с тобой теряю? И теряю навсегда? Надежду мою ты уносишь с собой – надежду, которую я видел в тебе, доверяя твоей наивной, но упрямой уверенности, что ты снова увидишь Игдыр… Из-за каких-то двух бутылок мацуна ты унёс с собой эту надежду. Ну куда ты спешил, куда? И зачем теперь приходишь по ночам и маячишь передо мной, недовольно цыкаешь, почёсываешь бороду, одежду мою поправляешь?.. И невинно смотришь на меня, будто не знаешь, что ты натворил. А я, вопреки логике и рассудку, действительно верил, что увижу Игдыр… Ах, если бы не ватные ноги, встал бы сейчас да и… Что же ты теперь скажешь брату, Аветису, Власу, отцу твоему Исабеку? Рассказывать станешь, что ходил за мацуном? Чтоб он прокис, мацун твой, что же ты наделал!..

 

Только бездельник боится смерти…

Он дышит, грудь еле заметно поднимается-опускается, только дыхание тяжёлое, прерывистое, и сонная артерия судорожно вздымается и опадает. Мой взгляд скользит выше, ласкает лицо… Его лицо не изменилось – привычное, родное лицо, в котором ничего нет старческого, обрюзглого, черты чёткие, собранные. Глубокие морщины на лбу – признаки упрямства, которые бороздят теперь и мой лоб, – сейчас расправились. Надо лбом волнами встают густые курчавые волосы, они у него такие от рождения, только сейчас седые. Его глаза закрыты – большие добрые глаза, которые не менялись, даже когда он сердился, и потому казалось, что это не всерьёз. Он спит, равнодушный, безучастный ко всему. Покой лица нарушает только небольшой синяк и припухлость возле носа, но поразительно, даже с закрытыми глазами лицо отца улыбается мягкой, почти детской улыбкой, прячущейся в его усах и бороде… Так покойно и мягко он улыбался, тихо причмокивая краешком губ, когда бывал в мире с самим собой, уходил в свои мысли, отстранялся, переставал замечать всех вокруг и погружался в себя… Кто знает, что он сейчас вспоминает… Переплывает Кохпачай, чтобы увидеть Сатеник, или с Арчилом танцует лекури, или он уже со своими ангелами, которые успели перейти Араз?.. Ну скажи, милый мой Игдыр, почему припозднились твои ангелы, почему ты не прислал их пораньше? Почему они не уговорили его сесть через переднюю дверь или пойти за мацуном попозже?..

О, как безжалостен демон смерти, если решил кого увести… Что ангелы, даже сам Всевышний не в силах ему помешать…

Ты понимаешь, дорогой мой Игдыр, что для нас нет круговорота, и отец мой не вишнёвое или абрикосовое дерево, которое снова зацветёт или даст новые побеги… Он был один из последних, оставшихся в живых твоих горожан. Ты недоглядел, и смерть унесла его, а с ним и надежду, и веру, и мечту – мечту увидеть тебя…

Мы с братом, ошеломленные и растерянные, сидим под дверью операционной, и уже находятся сочувствующие, которые лезут со своими утешениями: «Ничего, не переживайте так… не молодой уже… он своё пожил… дай Бог и нам с вами столько прожить…» Поразительно, какими разумными бывают люди, когда несчастье случилось не с ними… Мудрые слова, ничего не скажешь: «Не переживайте, надо беречь здоровье, все мы не вечны, он немало пожил…» Может, ещё добавите: «Радуйтесь, что не вы лежите на его месте»… А то, что он больше не посмотрит на рассвете в сторону Масиса, чтобы приветствовать первые лучи солнца, которые прольются на Игдыр? И никому нет дела до того, что ты осиротел, что ты больше не дитя, не сын своего родителя и отныне никто не окликнет тебя уменьшительным именем, неизменно добавляя к нему «джан», «умереть мне за тебя», «цавэт танем»… Тебя будут звать по имени-фамилии, как записано в паспорте, и ты в один день сам превратишься в дряхлого старика, достойного жалости… А ведь ещё час назад я был сыном своего отца…

Конец неизбежен и ужасен, это нелепость, бессмысленный фарс… Лучше, наверное, и вовсе не родиться, но сие от тебя не зависит… Ничего от тебя не зависит… Вряд ли наши далёкие предки так уж верили в загробную жизнь, что-то для них всё же оставалось неясным до конца, зато мы всё до конца предельно «прояснили». По-видимому, и для отца что-то осталось неясным, потому он и улыбается…

Если мудрейший из живущих на свете молвил: «Да минует меня чаша сия», значит, этот страх живёт в человеке с момента его рождения, и тогда правильнее не родиться… Но против природы не попрёшь, и значит бояться не надо. Совсем недавно как раз об этом – о тайне смерти – шёл разговор у внука с дедом. Внук, математик, неизвестно почему спросил:

– Дед, а смерти не боишься?

– Кто она такая, чтоб её бояться!.. – отвечал дед и добавил солёное словцо в адрес «костлявой».

– Ну, это не ответ, так нельзя! – захохотал внук.

– Очень даже можно! Знаю, что жизнь не вечна, свой конец имеет. И что? Ну, будешь ты бояться, и что изменится? Жизнь конечна – и точка. Бояться можно болезней, докторов, чтобы жизнь не портили. На одном конце жизнь, на другом смерть, посредине – ты сам: живи и радуйся! То солнце, то дождь, то холод, то жара – всегда есть чем заняться. Только бездельник смерти боится… Ты сегодня когда проснулся? В десять, в одиннадцать? Вот и плохо. Я уже с шести на ногах, на пять часов дольше твоего прожил… Тебе ещё умываться, завтракать, а я уже и поел, и птиц покормил, и помолиться успел… Бояться ничего не надо: всё на свете имеет конец. Дерево и то сохнет. А ты возьми отросток и рядом посади…

И дед замолкает, размышляя над сказанным, и внук-математик тоже задумается, а ведь если то, что сказал дед, оформить математически… Однако главное, он усвоит, что его дед храбрый человек, на жизнь смотрит с высоты, философски, как рассуждали персидские и греческие мудрецы, – и это при том что за плечами у него всего три-четыре класса церковно-приходской школы… Но дед всё же добавит после долгого молчания:

– Какой там конец! Нас ещё Игдыр ждёт, мы с тобой вместе туда непременно поедем. Вот если раньше умру, не увижу Игдыра, нехорошо получится… Умирать будет малость тяжелее…

Слышишь, Игдыр? Он говорит «малость», но знай: его любовь и веру в тебя даже его внук-математик измерить не в силах, и никакая вычислительная машина тут не поможет…

Один из наших безымянных писцов начертал на пергаменте: «Сер катарьял и бац мерже еркюх» («Истинная любовь отрицает страх»). Потому, наверное, он и улыбался, что любовь его к тебе, дорогой мой Игдыр, была безмерна и более чем истинна. И он летел к тебе вместе с ангелами или с аистами – со своей блаженной улыбкой на лице…

 

Жизнь в окружении теней

Поздними вечерами, когда всюду воцаряется тишина, когда можно сосчитать шаги одинокого прохожего, пока они не заглохнут в темноте, я жду «их». «Они» придут, всегда приходят, и даже если я засну, всё равно придут, усядутся и будут дожидаться моего пробуждения. Но я не могу заснуть, я знаю, что они придут…

Только ведь было мне всего лет пять или шесть, когда в своем городе вы уже были людьми выдающимися, и вроде что за дело до меня вам, известным людям вашего города… Скажете: «О, ну ты и вырос!» Нет, уважаемые, как только вижу вас, я снова становлюсь шестилетним и, как сказал бы мой отец Амаяк, «жалким и несчастным созданием». Да, очень жалким и крайне несчастным. В отцовском лексиконе эти слова имели совершенно особое значение, и отец жаловал ими далеко не каждого.

Ах, дай вам бог всяческого благоденствия, но если б вы знали, что со мной делаете, вы, без сомнения, меня бы пожалели. Но что же, что я могу сделать? Вот, пожалуйста, уже сидит и ждет Артен-бидза, мой любимый «бицло», наш самый близкий, стена к стене, сосед, муж тетушки Магтах-дзало – с ними мы жили общим домом, как одна семья. Он сидит и молчит. Его бородатое лицо (никогда не видел его бритым) светится улыбкой, он смотрит на меня и молчит, улыбается. У них не было детей, и мы с сестрой были их утешением, целыми днями пропадали у них дома, особенно я.

Вот он всякий раз так – придет, посидит, улыбнётся и уйдет. Конечно, бицло очень хотел бы очутиться в Игдыре, чтобы ему, наевшись сытной, густой шорвы – щедро приправленного специями крупяного супа с острым перцем, бамиёй и баклажанами, томленого в тонире, – а также приняв на грудь рюмочку, улечься на широкую тахту на балконе, а я походил бы по нему босыми пятками, помял ему спину, а он бы покряхтывал, млея от удовольствия…

Да только что теперь поделаешь… И я тоже гляжу на него, и на моем лице, наверное, та же улыбка, что и у него. Гляжу до тех пор, пока он не встанет и, позёвывая, не пойдет спать, как уходил там, в Игдыре, длинно зевая и торопливо крестя рот, «чтоб в него не забрался сатана», – так он учил меня.

А Магтах-дзало – мы звали ее тётушкой – была для моей матери ангелом-хранителем. Она по-сестрински опекала мою застенчивую, робкую мать, которая никак не могла привыкнуть к шумному, суматошному, беспокойному образу жизни игдырцев и панически боялась турок – они еще попадались в Игдыр-маве, покуда не убрались насовсем. Но до тех пор, когда Амаяк уезжал по своим «торговым делам», Магтах-дзало ночевала у нас, и для нас, детей, это был праздник: вечерами мы не могли заснуть, всё слушали одну за другой сказки, которых она знала великое множество… Это была высокая, крупная, ширококостная женщина, с гордым и властным взглядом, очень уверенная в себе. У неё в доме и оружие было. Отец ей подарил один из своих новеньких маузеров. У дзало были полные, сильные руки и плечи, когда она возилась с тестом, тяжелая скалка в её руках казалась игрушкой, а волочь за собой мешок пшеницы одной правой для нее было делом обычным.

 

Ах, Бицло, Бицло…

А мой Бицло другого занятия, кроме своего сада и огорода, не знал. Сад он превратил в рай. За нашим садом тоже он ухаживал. Перед домом, под балконом, распускались разноцветные лилии-нунуфары, ирисы, персидские розы, кусты сирени, благоухал сусамбар. А в саду каких только не было фруктов! Привитые, окультуренные сорта абрикосов, персиков, груш. Груши «малача», зимние, разные сорта слив – «альбухари», дамбулы. А дыни, синейваз и дутма… арбузы и тыквы всю зиму украшали стол, будто только что с грядки…

Ага, вот и он… Пришел раньше всех, чтобы и уйти поскорее, потому что у него уже в привычке вставать в самую рань и брать в руки лопату, чтобы и спать лечь пораньше. Сейчас сидит себе тихонько в уголке – ждет, наверное, чтоб я прошелся пяточками по его плечам. Кто знает, может, я по-прежнему кажусь ему малышом? Ах, Бицло, Бицло…

И тетушка Магтах, как и почти все женщины Игдыра первейшим достоинством женщины полагали умение вкусно готовить (одна Вардуи-дзало считала всякие разносолы «обманом для живота»). И у моего Бицло не было выбора, он просто не мог не стать чревоугодником и ел столько, сколько вмещала его ненасытная утроба, – до отвала, чтобы потом, лежа на широкой тахте, обложенный мутаками, кряхтеть, постанывать и, икая, услаждать воздух ароматами съеденного и выпитого – рехана, базилика и киндзы, огурцов и отменного вина собственного приготовления. Он возлежал на тахте, опираясь на подушки, и делал вид, что увлечен беседой со мной, но я знал, что он только и ждет, чтобы я начал понарошку теснить его и столкнул с тахты, и тогда он рухнет на пол, как поверженный Голиаф, ну а я, конечно, буду победителем Давидом…

И когда я начинал свою привычную пляску на его широкой спине, он стонал, вздыхал и покрякивал от удовольствия, покуда я, выбившись из сил, не усаживался на его толстую красную шею, удобную, как седло лошади, и мой Бицло превращался в скакуна, хотя на лошадь он совсем похож не был и скорее напоминал медведя, большого доброго медведя, который затеял веселую возню со своим детенышем. И я безбожно мучил его, щипал, дёргал и повизгивал от восторга, крича: «Йо-йо, хабарда!» И лепетал еще что-то нечленораздельное – одному богу известно что…

А прошлой ночью в гостях у нас был наш уважаемый зять Влас с женой Овсанной, моей тетушкой по отцу, которую я любил безмерно. И что вы думаете? Он говорил застольную речь, как бывало, когда родня собиралась у нас дома и ему предоставляли слово. На сей раз он разглагольствовал так бестолково и бессвязно, что тетушка не выдержала и с силой дёрнула его за полу пиджака: «Да хватит тебе, угомонись, наконец, вставай, пошли домой, нашему малышу спать пора!» И сочно чмокнула меня в щечку, не забыв, следуя привычке, вытереть ладонью место поцелуя, и, опять же по привычке, сунула что-то мне под подушку, и они удалились…

Как это ни глупо, после их ухода я каждый раз машинально заглядываю под подушку. Пусто! Да и что там могло быть…

Но, конечно, чаще всего приходит мой постоянный гость – Амаяк, отец. Он и раньше был не мастер речи говорить. Сядет на постель в изножье кровати, проведёт рукой по моей одежде, поправит одеяло, причмокивая губами… О, этот родной звук! Никто в мире не умеет так сладко причмокивать… Но когда я порываюсь встать, отец растворяется в сумраке комнаты.

 

“Пусть ждёт, так ему и скажи!”

…Однако вчера случилось неожиданное – он заговорил. Сказал:

– Мёрзну я…

Я молча, остолбенело смотрел на него и ничего не мог понять, а он снова повторил:

– Замёрз, говорю…

И растворился в сумраке.

Утром я спрашиваю соседку, которая умеет разгадывать сны, что это значит. Она спрашивает:

– Ты камень на могиле поставил?

– Ох, нет ещё, не успел…

– То-то и оно, потому он и приходил. Ему надгробье нужно, без него холодно.

Боже милостивый! Даже по таким деловым вопросам посещают меня эти почтенные игдырцы. Но тут, мне кажется, небольшое недоразумение выходит, господа хорошие. Вы, похоже, принимаете меня за добропорядочного игдырца, а ведь я, к стыду своему, живу как свинья… Мне-то хорошо известно, что за могилку я ему справил: земляной холмик с зеленой оградкой. Мёрзнет он, и я ведь знаю, он всегда холода боялся, зимой и летом носил высокие ботинки, жаловался, что ноги подводят… Ничего они его не подводили, двадцать-тридцать километров в день были для него прогулкой, а теперь вот мёрзнет…

Я матери рассказал (она знает о визитах отца ко мне), и её реакция меня потрясла. Накрывая на стол, между делом, но на полном серьёзе, без охов и ахов, спокойно и чуть ли не с улыбкой она говорит:

– Скажи этому неугомонному, пускай малость потерпит, бежать ему некуда. Недолго осталось… Тебе новое вино открыть или вчерашнюю початую бутылку прикончишь?

И в голосе даже грусти нет, всё так чинно, по-деловому. Потом, словно угадав мои мысли:

– Я не о расходах думаю, Эдик джан, просто сразу обе и сделаешь, пусть потерпит… Ты лучше ту картину закончи, он на ней как живой, борода торчком, и сам посреди улицы торчит, и пальто на нём… Ничего, не простынет.

– Мам, ну ты даёшь! Что ты такое говоришь!

– А что я говорю? Если б он меня послушался, дома бы остался и в эту мокрядь не полез… И куда торопился? Да ты ешь, ешь, обед стынет. Если б послушался. Да разве он когда меня слушал? Неугомонный. Сидел бы сейчас рядом с нами…

И всерьёз сердится:

– Не время сейчас, пусть ждёт, так ему и скажи!

Ох уж эта игдырская натура, скажет – как отрежет!

Я наполняю свой стакан и молча глотаю вино, чтобы ненароком чего-нибудь не сказать, чтобы прекратить этот жестокий, на мой взгляд, разговор. Зря я рассказал матери. Боже, из чего ты сотворил этих людей? Это не бессердечие, я знаю, но что это, что?!

Случается, с отцом приходит сам дед Исабек, которого я никогда не видел и знаю только по рассказам матери. И он точь-в-точь такой, каким я его себе представлял. В длинной черной чухе, длинный кинжал висит на серебряном поясе, которым подвязан бешмет. Пристально, из-под густых бровей, изучает меня. Всякий раз при этом меня так и тянет вскочить и вытянуться перед ним, но ноги делаются ватными, не слушаются… И дед, видя такое моё состояние, делает знак рукой: ладно-ладно, не надо, лежи…

Так вот, молча (тоже, говорят, был не из болтливых), испытующе оглядится вокруг, потом коротко бросит что-то отцу (явно насчёт меня), и оба вместе растворяются в сумраке комнаты…

И так каждую ночь.

Я знаю, они хотят сказать что-то важное, но не могут. Ни сказать, ни объяснить… И что бы это могло быть? Наверняка всё то же: «Эй, ты часом нас не забыл? Не то гляди…»

Да разве вас забудешь?! Только если это безжалостное, беспощадное свойство, зовущееся памятью, приглушить заранее стаканчиком водки, однако случается, что и водка не спасает. И тогда вы являетесь все вместе, толпой, и говорите, говорите все хором, не соблюдая очереди, и хоть бы я понял словечко – нет, знай жужжат себе, и спальня гудит как улей…

Бывало, дед Исабек являлся со всем семейством, «при полном параде»: сам дед, бабушка Банавша, их дочери Овсанна, Нуне и Мане, мой дядя Аветис, его жена Вардуи-дзало, мой отец Амаяк и мать, светлоликая Сатеник. Будто фотографироваться пришли. И так и выстраивались, как для фотографии: взрослые – в центре, стоя, дети – впереди, сидя. В сумраке комнаты светились только лица – серьёзные, торжественные, одно другого красивее, все смуглые, загорелые. Словно сошли с полотен Риберы. Дети, сидящие у их ног, – Сирануйш, Айро, Грайр, Карине, Рузан и… я. Этот «я» смотрит на меня из темноты младенческими, ещё не насытившимися материнским молоком глазёнками, и по меньшей мере пять пальцев из десяти у него в царапинах или порезах и перевязаны тряпочкой.

Нет, всё-таки однажды я всех вас нарисую, и наверное это то, чего вы хотите и ради чего каждый раз молча рассаживаетесь и ждёте.

– Не только того они хотят, чтобы нарисовал, хотя, если нарисуешь, будет неплохо, оно того стоит – если только сумеешь. Нет, они хотят того же, что и я: чтобы ты не забывал…

О, вряд ли ты можешь представить, как печальна и тяжела эта «честь» – жить в окружении теней. Какими бы они любимыми ни были…

– Тогда забудь, как другие, если сможешь, забудь и ты…

Не могу.

 

(Окончание следует)

Подготовила Лилит ЕПРЕМЯН