“Если будете упрямиться, заграничный паспорт вам в зубы и убирайтесь за рубеж!”
Недели две назад на острове Шелтер-Айленд в юго-восточной части штата Нью-Йорк проводили в последний путь великого скульптора. На похоронах присутствовали лишь несколько десятков человек – родственники и самые близкие друзья. А до этого в течение недели известные писатели и артисты, друзья и коллеги по художественному цеху приходили проститься с тем, о ком отзывались как о центре интеллектуальной жизни русского Нью-Йорка и особой фигуре в культурной и политической жизни СССР, России и США.
Автор десятков масштабных монументов и мемориалов, сотен широко известных и порaжающих воображение авангардных скульптур пожелал, чтобы на его могиле установили простой деревянный крест, и родственники намерены выполнить последнюю волю Мастера. Так завершился творческий марафон длиною почти в 92-летнюю жизнь -Эрнст Неизвестный скончался 9 августа в госпитале около Нью-Йорка.
Он родился 9 апреля 1925 года в Свердловске (ныне Екатеринбург) в семье врача Иосифа Неизвестного и поэтессы Беллы Дижур. Родители отдали юного Эрнста в школу для художественно одаренных детей. В 1939 году его работы были отмечены на Всесоюзном конкурсе. Приписав себе лишний год, Неизвестный сражался в рядах советской армии во время Великой Отечественной войны: он штурмовал Будапешт, а в Австрии был тяжело ранен. Был награжден орденом Красной Звезды за проявленное мужество и героизм. В 1962 году случился инцидент, который значительно повлиял на творческую жизнь Эрнста Неизвестного. На выставке в Манеже, посвященной тридцатилетию МОСХа, художник согласился провести экскурсию для Никиты Хрущева. Лидер Советского Союза обрушился на скульптора с резкой критикой, назвал его работы «дегенеративным искусством» и обвинил художника в «искажении лиц советских людей». Хрущев после скандальной схватки на выставке авангардистов «рулил» в Кремле неполных два года. Соратники скинули отца «оттепели» со всех постов. Ирония судьбы в том, что надгробный памятник опальному лидеру родственники заказали именно Неизвестному. Как вспоминал сам скульптор, согласившись на предложение, он растерял многих друзей, которые посчитали это неуместным компромиссом. Но Неизвестный остался верен собственному убеждению — художник должен быть милосерднее политика!
На протяжении четырех десятков лет Неизвестный находился в эмиграции — сначала в Швейцарии, затем в США. С конца 80-х часто приезжал в Россию, в 1995 году стал лауреатом Государственной премии РФ. До последнего времени скульптор жил в Нью-Йорке вместе с женой Анной Грэхем, работал в Колумбийском университете.
Ну а теперь о самой публикации, которую мы сегодня предлагаем вниманию читателей. В 1962 и 1963 гг. в Москву собрали людей искусства со всей страны на встречу с Хрущевым и его номенклатурным «военным» советом. Одним из армянских участников был и известный кинорежиссер Лаэрт Вагаршян (1922-2000), тот самый, который снял в соавторстве с Юрием Ерзнкяном «Песню первой любви». Так вот, Вагаршян записал эпизоды тех знаменательных встреч, причем мастерски записал, в том числе конфликт партии с Эрнстом Неизвестным, с которым его связывала многолетняя дружба. Предлагаем отрывки из воспоминаний Лаэрта Вагаршяна о тех назидательных «уроках» Хрущева, от которых часть интеллигенции, поверившей в оттепель, понесло в сторону диссидентсва, а некоторые и вовсе подались на Запад.
«ПЕЙТЕ, ТОВАРИЩИ, НО УМЕРЕННО, ДЛЯ АППЕТИТА»
Директор “Арменфильма” вызвал меня в кабинет и сказал: «В Москве состоится совещание на самом высоком уровне. От кинематографистов решили отправить тебя, поскольку ты работаешь над фильмом на современную тему и тебе надо быть в курсе событий»… К тому времени уже средства массовой информации все более энергично призывали к борьбе с формализмом в изобразительном искусстве и всякими увлечениями западным искусством. Было известно, что эта кампания началась с посещения Хрущевым выставки в Манеже. В кулуарах поговаривали, что некоторые руководители Союза художников и Академии художеств настроили его против тех, главным образом молодых художников, которые писали картины и лепили скульптуры не «как положено», а «подражали» западным мастерам. Говорили даже, что дабы рассердить главу правительства, ему передали, будто эти художники обзывали его «кукурузником», «Иванушкой-дурачком» и т.п. И Хрущев не выдержал…
Будучи уже в Москве, я узнал, что сорок видных деятелей искусства подписали письмо, направленное Хрущеву, с поддержкой идеи сосуществования в искусстве всех направлений и стилей. Таким образом, до начала встречи уже существовали две противостоящие друг другу позиции. И, видимо, на предстоящей встрече руководители страны должны были поддержать ту или иную сторону. Конечно, присутствовать при этом было бы и интересно, и полезно.
Встреча состоялась в Доме приемов Совета министров СССР — прекрасном сооружении на Ленинских горах. В просторном фойе были развешаны картины «провинившихся» авторов. Мы с Ованесом Зардаряном рассматривали эти картины и не могли найти в них ничего крамольного…
На лицах большинства приглашенных можно было прочесть озадаченность, растерянность и настороженность. И лишь у немногих — боевой настрой. Встреча была срежиссирована демократично. Когда гостей пригласили в зал заседаний, они увидели длинные столы, сервированные к обеду. Все заняли свои места. Хрущев и другие руководители партии и правительства вошли через ту же дверь, что и гости. Присутствующие встретили их аплодисментами. Они устроились за таким же столом, только расположенным у торцовой стены. Таким образом, стол президиума был на том же уровне, что и остальные столы.
Так же демократично и гостеприимно начал свое слово Хрущев. Он поприветствовал делегатов, сказал, что руководство решило не просто устроить совещание, а дать обед, чтобы сначала люди пообщались друг с другом, а потом уже приступили к деловому разговору. Он пожелал всем приятного аппетита, объяснив, что по вполне понятной причине на столах водки и коньяка нет, и призвал пить вино умеренно — только для аппетита. Атмосфера пока что была приятной, к чему располагал и сам зал — просторный и светлый.
«АВТОР ЭТОЙ СКУЛЬПТУРЫ НЕ МУЖЧИНА, А ПЕДЕРАСТ!»
…После перерыва Хрущев произнес вступительное слово. Он говорил о живописи. Говорил уверенно, видимо, не сомневаясь, что рассуждает правильно и что присутствующие его поймут и поддержат.
— Страна на подъеме, перспективы развития определены, а художники пишут черт-те что! — возмущался он.
При разборе первого же полотна Хрущев показал свою некомпетентность в вопросах живописи. В композиции “Геологи” он увидел только тощих, болезненных людей, за что и осудил картину, не разобравшись в живописных достоинствах полотна. Придрался к картине, изображающей северное село, узрев в ней опять же только ветхие дома, забитых крестьян, жалкие дворы, и снова не коснувшись живописных особенностей произведения.
Было очевидно, что он в них не разбирается. Последовавший затем разбор других картин, написанных не так, «как положено», было уже трудно воспринимать. Чувствовалось, что большинство слушает его без энтузиазма. Сам же Хрущев, судя по тому, как он говорил, этого явно не замечал.
Закончив разнос живописных работ, он перешел на скульптуру. Эта часть его выступления, как ему казалось, была задумана эффектно. Он подал знак рукой, и десять молодых людей внесли в зал пять бронзовых скульптур и поставили их на стол президиума. Хрущев торжествующе начал поносить эти работы, созданные скульптором Эрнстом Неизвестным. Особо остановился на женском торсе:
— Смотрите, товарищи, как он изображает женское тело! Одна грудь выпуклая, другая — вогнутая. Живот просвечивает. Да разве это женщина?! Где же ее красота?! Как можно так относиться к женщине?! Нормальный мужчина не может так изобразить женщину! Поэтому я заявляю, что автор этой скульптуры не мужчина, а педераст!
Потом, повысив голос, сказал:
— Такие художники нам не нужны! Если они будут подражать Западу, паспорт им в зубы, пусть убираются туда!
Нисколько не сомневаясь, что изрекает неоспоримую истину, он затронул вопрос и с другой стороны:
— Вы заметили, все скульптуры — бронзовые. А теперь я хочу спросить у тех, кто им выписывает бронзу: знают ли они, во что обходится такое количество бронзы?! Художники, конечно, совсем не понимают. А я знаю, как добывается руда, потому что я рабочий. Художники представления не имеют, с какими муками добывается руда! Им только подавай, чтобы они такое безобразие отливали в бронзе! И после всего этого нашлись деятели культуры, которые написали мне письмо о мирном сосуществовании разных направлений в искусстве! Дескать, пусть работают и так, и этак…
Своим острым пронзительным взглядом Хрущев отыскивал в зале отдельных людей и с упреком спрашивал:
— Как вы могли?! Как вы могли?!
И один из тех, к кому он обратился — поэт Сурков, — встал с места и крикнул на весь зал:
— Да, Никита Сергеевич, я признаю, что допустил политическую ошибку! При моем опыте это непростительно! Я сам себя осуждаю.
К счастью, не все поступили, как Сурков. Хрущев, видимо, заметил открытый, прямой взгляд Эренбурга, увидел, быть может, на его лице иронию, потому что обрушил на него свой гнев:
— Эренбург, видите ли, поддерживает абстракционистов! Спрашивается, чью идеологию выражает абстрактное искусство?..
Об Эренбурге он говорил так долго, что стало ясно: Эренбург для него — главная мишень. Возможно, он видел в нем инициатора письма, под которым стояло сорок подписей…
«ГОРБАТОГО НЕ МОГИЛОЙ, А ЖИЗНЬЮ НАДО ИСПРАВЛЯТЬ»
В перерыве между заседаниями Хрущев вышел в фойе — “в народ” — отдохнуть вместе с участниками встречи. Он стоял в середине фойе, и к нему подходили отдельные смельчаки.
В те дни в прессе широко рекламировался этот момент. Печатались фотографии: Хрущев ведет дружеский разговор с Пахмутовой, Хрущев беседует с Михалковым… Были и другие деятели культуры, желавшие подойти к главе правительства, но Пахмутова и Михалков крепко держали его почти до конца перерыва. А на расстоянии нескольких метров, также в центре холла, в глубоком кресле сидел Эренбург и курил. Он был в одиночестве, к нему никто не подходил, — уж слишком видным было место, где он сидел. С виду он казался совершенно спокойным, уверенным, невозмутимым. Хотя никто с Эренбургом не беседовал, наверняка у многих происходил с ним внутренний диалог. Я прочел в его взгляде, позе вызов, протест, непримиримость…
…Слово было предоставлено Герасимову. Его я слушал десятки раз, мог и не записывать, заранее зная, что он скажет, и не ошибся…
Как обычно, выразился он витиевато:
— Письмо о мирном сосуществовании — плод политического недомыслия.
Герасимов не уточнил, чьего недомыслия — его самого или других? Подписывал он это письмо или нет, понять было тоже нельзя.
Потом выступил Евтушенко. Он сказал, что дед его был репрессирован в 1937 году и тем не менее внушал ему, внуку, любить советскую власть и бороться за нее. Обратившись к Хрущеву, Евтушенко продолжил:
— Я знаю Эрнста Неизвестного. Он — советский человек, советский художник. Он был на фронте, на его теле множество рубцов от ран. Я могу, как его друг, поручиться, что если он и допустил какие-то просчеты, то они несущественны для его творчества. Он исправится.
Хрущев перебил Евтушенко:
— Горбатого могила исправит!..
И тут Евтушенко как истинный полемист придвинул к себе микрофон, сделал паузу и, повысив голос, заявил:
— А я думаю, что мы живем в такое время, когда не могилой, а жизнью надо исправлять!
Эта фраза произвела такое сильное впечатление, что в зале раздались аплодисменты. Хрущев растерялся. Он не нашелся, что ответить, и как-то сник. И когда после Евтушенко выступил Эренбург, Хрущев вовсе не стал его перебивать. А Эренбург в свою очередь, видимо, не счел нужным полемизировать. Он так и сказал: “Нам незачем спорить, — и как неоспоримую истину утвердил свое: — творчество каждого художника имеет право на существование!” Он напомнил, что Ленин, которому не нравилась поэзия Маяковского, не вмешивался в вопросы художественного творчества и не давал своих оценок.
— Нельзя быть нетерпимым к художникам, проявившим свою индивидуальность, — сказал Эренбург и мягко добавил: — даже к художникам-абстракционистам.
Хрущев казался уже явно подавленным. Возможно, он понял, что не все присутствующие его поддерживают. И все равно не отступал, даже наоборот, решил завоевать зал ужесточением своей позиции. В заключительном слове он заявил, что не будет никаких уступок в вопросах идеологии, что партия будет подавлять всякие призывы к сосуществованию разных идеологий и на словах, и на деле, и в теории, и на практике.
Его слова произвели гнетущее впечатление. Начатая с приятного обеда, вроде бы, на равных с руководителями партии и правительства встреча завершилась, оставив у большинства деятелей культуры тяжелый осадок. На прощанье Хрущев сказал:
— В ближайшее время встретимся еще раз.
“ТЕБЯ СИЛЬНО НАПУГАЛИ”
…Еще до поездки на встречу я как-то был у Сарьянов, и тогда Мартирос Сергеевич сказал о Хрущеве:
— Он начал хорошо, много положительного сделал: освободил политических заключенных, реабилитировал их. Смело разоблачил Сталина и потом вдруг сам стал подражать ему…
Теперь, направляясь к Сарьяну, я подумал: «Что же он скажет, когда я расскажу ему, как Хрущев — видный искусствовед — разбирал произведения изобразительного искусства?!»
У Сарьяна оказался гость из Москвы. Рассказ мой они слушали внимательно. Гость попросил рассказать поподробнее. А на лице Мартироса Сергеевича я видел усталость. В какой-то момент он произнес: «Когда же все это кончится?!»
Его усталость я воспринял не как что-то сиюминутное, а как нечто, идущее от долгой жизни, в течение которой он периодически был свидетелем травли художников, писателей, интеллигенции, травли, которой во время подобных кампаний подвергался и он сам.
И вот опять… Правда, на этот раз он был, вроде бы, «вне игры» (ему шел уже 83 год). Но так ли это? Он ведь и сейчас глубоко переживал происходящее.
Последующие два месяца я работал над режиссерским сценарием и как ни пытался чувствовать себя раскованным, не получалось. В подсознании цепко засела настороженность… Я многим рассказывал подробности о встрече, и однажды, к моему удивлению, один из моих товарищей сказал: «Тебя сильно напугали». Я не желал с этим соглашаться, но вместе с тем чувствовал, что работа шла не так, как мне хотелось. Порой мне казалось, что разрушается мое ощущение фильма. В такие моменты я, конечно, пытался подавить эту мысль.
«ПУСТЬ ПРЕДСТАВИТЕЛИ БУРЖУАЗНЫХ АГЕНТСТВ ПОКИНУТ ЗАЛ!»
…В начале марта 1963 года директор студии вновь вызвал меня в кабинет и сказал:
— Седьмого числа в Москве состоится новая встреча руководства партии и правительства с творческой интеллигенцией. Было указание командировать тех же людей, которые участвовали в прошлой встрече.
И я, как исправный солдат, настроился на поездку, на новую встречу. Вторая встреча состоялась в Свердловском зале Кремля. Это круглый зал с неширокими дверьми, не такой просторный, как зал в Доме приемов Совета министров, и не такой светлый. Участники заняли места в партере, а у входных дверей и у стен стояли молодые люди. И это было неприятно, это угнетало… Как положено в официальных залах, президиум находился не на уровне партера, а на должной высоте, и вход туда был отдельный. Вот из этого отдельного входа появились руководители партии и правительства во главе с Хрущевым. Лица у них были сосредоточенные, деловые.
Как только были заняты все места в президиуме, Хрущев, хмуро посмотрев в зал, сказал: «В мае в Семеновском соберемся и поговорим по-другому, другим языком..» И вдруг, повысив голос, крикнул:
— Пусть представители буржуазных агентств покинут зал! — строго оглядев присутствующих, повторил: — Я жду! Пусть представители буржуазных агентств покинут зал!
Он был взбешен: губы побелели, маленькие глазки сверлили сидящих в зале. А в зале стояла напряженная тишина. Никто не смел шелохнуться. Было непонятно, к кому он обращается. Хрущев повторил в третий раз:
— Я требую, чтобы представители буржуазных агентств немедленно покинули зал! Мы не желаем, чтобы они, как и в прошлый раз, оклеветали нас! Эти люди знают, о чем я говорю. После прошлой встречи они подробно сообщили о наших разговорах иностранной прессе.
И опять тишина, никто не шелохнулся.
— Хорошо, пусть они уйдут во время перерыва. Пусть сделают вид, что им нужно в туалет и уйдут из Кремля… Приступим к выступлениям. Слово предоставляется Сергею Михалкову.
О чем говорил Михалков? О том, что абстракционизм — это утверждение хаоса, не имеющего ничего общего с искусством, возвышающим человека. «Что общего у этого искусства с нами? Ничего! Я уверен, что ЦК оградит нас от спекулятивных тенденций. …Эстетическое воспитание — вот то противоядие, с которым мы можем вступить в борьбу против всех извращений. В школе надо ввести эстетическое воспитание».
Тут вновь слово взял Хрущев. «Я не ответил, — сказал он, — на реплику Евтушенко (имеет в виду реплику поэта, поданную им на прошлой встрече: «Я думаю, что мы живем в такое время, когда не могилой, а жизнью надо исправлять»), так как не расслышал его слова. Вы говорили: «Не те времена…» И я говорю: у нас не те времена! В Будапеште был клуб имени Петефи, и вы знаете, этот клуб привел к распаду правительства!.. У нас не будет такого клуба и не будет такого конца правительства, какой был там!… Иной писатель сидит в клозете, нюхает его запах и говорит, что абстракционизм у нас появился потому, что в сельском хозяйстве у нас провал, в промышленности — провал. Не ему определять политику. Не ему быть судьей!.. Здесь собралось четыреста человек. Могут быть разногласия. Но кто должен решать? Мы!.. Вы думаете, при коммунизме не будет управления? Ошибается тот, кто так думает! При коммунизме будет автоматика, высшая техника, пульты, кнопки. Но кто-то должен будет сказать: «Иванов, стой у этого пульта!» И нельзя, чтобы Иванов отвечал: «Нет, я хочу у другого пульта!» Это может привести к дезорганизации…
Выступил Шолохов:
— Любовь без взаимности (имеется в виду со Сталиным — выражение Эренбурга), конечно, не любовь… Но мы сейчас любим новое правительство, и, думаю, это взаимно…
Хрущев: — А мы любим вас за ваши хорошие произведения и думаем, что это взаимно.
Шолохов: — Но у Эренбурга не получается любовь и с новым правительством. Вот все, что я хотел сказать.
«КОГДА ПОЯВЛЯЕТСЯ ГАДОСТЬ, МЫ БЬЕМ И БУДЕМ БИТЬ»
Слово дали Чухраю:
— Я впервые выступаю перед такой аудиторией и не скрою: мне страшно… Мне приходилось на фронте идти в атаку, прыгать с самолета в тыл врага, но такого страха я не испытывал… Я должен сказать честно: многое меня радует и многое беспокоит. Прежде всего о том, что радует. Я считаю, что лозунг о сосуществовании — это бессмыслица. Такой эксперимент был проведен в Югославии.
Хрущев: — Я недавно беседовал с товарищем Тито — он теперь думает по-другому…
Чухрай: — Я за критику, но я против того, что не доверяют художнику. Если я ошибусь, пусть меня как следует… (делает вид, что наносит кулаком удар).
Хрущев: — Ну зачем же так? Мы просто исправим вас. Мы все можем ошибаться. Ошибка Сталина была в том, что он не принимал замечаний.
Чухрай: — Критика и споры нужны, но такая критика и такой спор, при которых ищут истину. И последнее: (поворачивается к Хрущеву и говорит с чувством), оставьте наш Союз, просим вас, очень просим!… Мы поможем партии, поможем!…
…После перерыва, открывая заседание, Хрущев сказал:
— Товарищ Чухрай, вы говорили очень хорошо, ваше выступление нам понравилось. Мы уже было приняли решение закрыть Союз работников кинематографии, но вы своим выступлением “разложили”, как говорится, руководство. Так и быть, мы не закроем Союз. Но надо знать, что нельзя со Сталиным вместе сметать все, что было сделано не только Сталиным, но и партией… Не думайте, что мы хотим говорить вам гадости. Но когда появляется гадость, мы бьем и будем бить! То, что сказал товарищ Чухрай, радует нас. Это свидетельствует о том, что наши кадры выросли…
Выступление Эрнста Неизвестного:
— Я выступал на заседании идеологической комиссии, сейчас взял слово, чтобы подтвердить то, что сказал там. Я за высокое искусство социалистического реализма. Скульптура должна быть высокой, повторяю, высокой пластической формы. Больших обобщений. Я работаю, тружусь, делаю все, чтобы когда-нибудь меня стали считать помощником партии.
Хрущев: — Хочу вставить реплику. Товарищи! Надо критиковать, но не уничтожать. Помочь, помочь надо!
«ЕСЛИ ВЫ БУДЕТЕ УПРЯМИТЬСЯ, ПОЖАЛУЙСТА, ЗАГРАНИЧНЫЙ ПАСПОРТ ВАМ В ЗУБЫ И УБИРАЙТЕСЬ ЗА РУБЕЖ!»
Назавтра одной из первых выступила писательница Ванда Василевская:
— Польскому журналу дали интервью советский поэт и советский прозаик. Поэт рассматривает русских писателей не по поколениям. Для него Пушкин, Лермонтов, Маяковский — современники. И в один ряд с ними он ставит Пастернака, которого считает гениальным преемником Лермонтова! Других советских поэтов он не признает. Во всяком случае не называет… Прозаик определяет иначе. Он говорит, что есть поколение писателей 20-х годов, 30-х годов, военных лет, периода полного расцвета культа личности и поколение “после XX съезда партии”. При этом среди достойных он называет только две фамилии — Эренбурга и Ахмадулиной…
Хрущев: — Вы не сказали, кто дал интервью.
Василевская: — Я сказала: “советский поэт и советский прозаик” и, думаю, необязательно называть их фамилии. Важно, что советский поэт и советский прозаик так огульно и оскорбительно сбрасывают со счетов имена больших советских писателей. Это непростительно! Кто им позволил?!
Хрущев: — Так вы не сказали, кто дал интервью?
Василевская: — Думаю, это не важно…
Хрущев (повысив голос): — Нет, очень важно! Назовите их фамилии!
Василевская: — Пожалуйста, эти люди — Вознесенский и Аксенов… В своем интервью они говорят, что задача советской культуры в том, чтобы бороться за красоту. Разве задача только в этом?!
Хрущев: — Товарищи! Нам придется прервать порядок выступлений по списку. Вознесенский здесь?
Из зала раздался голос: — Я здесь!
Хрущев: — Подойдите к трибуне!
Вознесенский встал со своего места и уверенно прошел по проходу, поднялся на трибуну.
Хрущев: — Скажите, почему вы дали такое интервью? И какую преследовали цель?
Вознесенский: — Это высокая трибуна, и я буду говорить правду. Я, как и мой великий учитель Маяковский, не являюсь членом Коммунистической партии…
Хрущев вдруг вскочил, ударил изо всех сил кулаком по столу и крикнул:
— Это что за афиширование?! А я горжусь, что я коммунист!!! Кто не с нами, тот против нас!
У меня выпала из рук ручка. Сидевший рядом Рачья Ованесян, не двигаясь и даже не повернув ко мне головы, шепотом сказал: «Не нагибайся». Я и сам не собирался нагибаться, черт с ней, с ручкой. Не буду записывать.
После паузы Хрущев спросил: — Сколько вам лет?
Вознесенский: — Двадцать семь.
Хрущев (уже спокойнее): — Вы еще молоды, можете исправиться, во всяком случае, будем надеяться. Продолжайте!
Вознесенский (все в той же позе и с той же интонацией):
— Я, как и мой великий учитель Маяковский, не являюсь членом Коммунистической партии…
Хрущев опять вскочил, опять ударил кулаком по столу:
— Это мы уже слышали!!!
В зале была мертвая тишина. Хрущев разразился гневной тирадой, которую я сейчас, боюсь, точно не воспроизведу. Но смысл ее читатель без труда может представить… Он кричал и размахивал руками дольше, чем после первой реплики Вознесенского. Здесь же он повторил свою излюбленную фразу: «Если вы будете упрямиться, пожалуйста, заграничный паспорт вам в зубы и убирайтесь за рубеж! Сейчас же, прямо отсюда!»
Молодой поэт стоял бледный, неподвижный. На него было страшно смотреть — выдержит ли?..
Хрущев вдруг прервал свою обличительную речь и крикнул, глядя в нашу сторону: — Эй, вы, очкарик! Что вы смеетесь?! Вы, вы! (Показал пальцем.) Мы оглянулись. Рядом с нами сидел в очках Вартан Аджемян. Он побледнел.
— Я? — спросил сидевший впереди нас человек, который был тоже в очках.
— Да, да! Вы! Сейчас вы подниметесь на трибуну и скажете, над кем вы смеетесь!
Аджемян был спасен…
Обратившись в зал, он вызвал на трибуну Аксенова. Аксенов поднялся на трибуну собранный, сосредоточенный.
Хрущев: — Скажите, что вы имеете против советской власти?
Аксенов с самообладанием ответил:
— В настоящее время я ничего против советской власти не имею. Я благодарен новому руководству за то, что отец мой, ранее репрессированный, ныне реабилитирован. Восстановлено его доброе имя.
Слова Аксенова обезоружили Хрущева, он не нашел, что сказать. Видимо, ему было достаточно узнать, что Аксенов в настоящее время был доволен советской властью и новым руководством.
* * *
…И тут наш Александр Арутюнян поднял руку и попросил слова. Хрущев нагнулся к Ильичеву, видимо, спросил, кто это… Тот в свою очередь взглядом обратился к сидевшим в первых рядах. Поднялся Хренников, дал пояснение: «Александр Арутюнян — композитор из Армении».
Арутюняну дали слово. Он поднялся на трибуну и сказал примерно следующее:
— Я не понимаю, чем недовольны некоторые товарищи? Я, например, имею все условия для творчества и доволен своим положением. И хочу, чтобы об этом все знали!
Слово было предоставлено Налбандяну. Он, как всегда, говорил нескладно:
— Слушайте, получается, потому что… Прямо, честное слово, анекдот!.. Прямо в “Крокодил” карикатуру нарисовать. Иогансон не делегат съезда. Кербель — не делегат. А Неизвестный — делегат!
Хрущев: — А не надо съезд созывать. Мы созовем тех людей, которые помогают партии.
Налбандян: — Мы ходим с клеймом, потому что делали портреты Сталина.
Хрущев: — Сталин запрещал многие произведения, но в 99% случаев у него было на то основание. А сейчас авторы многих произведений усилили критику нашей жизни и просят, чтобы мы их издали! А чем они думают?! Мы не сумасшедшие!
Так парадом выступлений верноподданных завершилось это совещание.
* * *
Напоследок он сказал, что Сталин в 99 случаях из 100 был справедлив, когда запрещал какие-то произведения. Эти слова означали почти полный поворот к сталинским временам…
На снимках: обиженный министр культуры СССР Екатерина Фурцева, вольнодумцы Евгений Евтушенко и Эрнст Неизвестный в перерыве исторической встречи; Хрущев шельмует “пидарасов-художников”; Эрнст Неизвестный с надгробным памятником Хрущева.
Подготовил к печати