WEB Пространство

Культура09/11/2017

“Ереван знакомил меня именно с теми людьми, которых мне давно не хватало”

“Манюня”, пожалуй, самая известная книга замечательной российской писательницы Наринэ Абгарян и теперь ее можно будет прочесть еще и на армянском. Автобиографическая повесть написана вкусно, ярко, свежо, или, как пишут критики, “это светлый, пропитанный солнцем и запахами южного базара и потрясающе смешной рассказ о детстве, о двух девочках-подружках Наре и Манюне, о грозной и доброй Ба – бабушке Манюни, и о куче их родственников, постоянно попадающих в казусные ситуации”. Перевела «Манюню» на армянский землячка и тезка Абгарян — Нарине Гижларян, которая “придумала замечательный ход: второстепенные персонажи говорят на нашем смешном бердском диалекте”. “Я читала и хохотала в голос, хотя, конечно, это запредельный дебилизм смеяться над собственными текстами, но она нашла особые фишки. Жаль, что на русском эти нюансы теряются», – рассказала в одном из интервью Абгарян. Презентация армянской версии книги состоится 11 ноября в книжном магазине “Букинист”, а пока представляем вниманию читателей некоторые наиболее интересные записи Нарине в Facebook — o детстве, родных, Ереване и немножко о Глендейле…

 

“Такого дяди Миши ни у кого больше нет. Только у нас… Маме он старший брат, а нам – счастье и источник бесконечного вдохновения… Первого февраля ушёл в школу в одной сорочке. Завуч позвонила маме на работу, велела забирать.
— Синий, — говорит.
— Кто синий? — перепугалась мама.
— Ваш Михаил синий, — у завуча определённо сдавали нервы. — От холода.
Мама отпросилась с работы, прибежала домой – за тёплой одеждой. Потом в школу – забирать непутёвого сына.
Миша надеть на себя пальто на глазах у завуча не дал. Гордо вышел за ворота школы, и только там, убедившись, что никто не видит, оделся. Шёл домой, непокорённый, пламенел левым ухом. У завуча, видно, всё-таки сдали нервы.
— Горюшко, ты зачем в одной сорочке ушёл? – допытывалась мама.
Миша какое-то время молча чеканил шаг. Потом снизошёл до ответа:
— Солнце выглянуло!
Действительно, после непривычно снежного января выглянуло солнце.
1 февраля, 1952 год, Кировабад. На улице минус семь.
Что примечательно – не заболел. Мама утверждала, что из вредности. Чтобы насолить завучу.

***
Украл все деньги, купил себе шинель. Сам от горшка два вершка, зато шинель большая, 54 размера. До получки две недели, а дома ни копейки. Чуть не убила. Ковшик погнула об него. Потом кастрюлю погнула. Потом скалку сломала. Хоть бы хны. Стоит, довольный, шинель к груди прижимает. Откуда такой крепкий – не поймёшь. Ведь на чём рос? На тюре и мёрзлой капусте. Перегоняли вагоны с капустой, верхние мерзлые листья выкидывали, мы собирали их ночами. Днём нельзя было собирать, могли пристрелить. Толокли эти капустные листья и жарили на машинном масле оладьи. Он ест и серит. Ни белья, ни условий. Я скроила ему холщовую торбу, пришила две лямки, пристегнула ремнём. Он ходит с этим мешком между ног и целый день туда серит. Что примечательно – метко. Хоть на том спасибо. Ел, как прорва. Налью ему тарелку похлёбки, думаю – может мне ложку-другую оставит. Всё съест. А я разведу себе в кипятке щепоть соли, выпью. Вроде и поела…

***
“Я мало знаю Ереван, — пишет она. — В моей памяти он остался таким, каким был в девяностые, в годы моего неприкаянного студенчества — холодный, голодный, больной и больный. Каждый раз, возвращаясь в Армению, я по возможности быстро уезжала в Берд, и не только потому, что там живут родители, а потому что, несмотря на войну, там осталось моё счастливое детство, привычные вкусы-ароматы-цвета, всё то, чем я жила эти годы. Всё то, что помогало мне работать. Мне всегда казалось, что Ереван относится ко мне несколько свысока. Впрочем, так и было. Когда папа купил квартиру на Адонца, наши новоиспечённые соседки, белая столичная кость, моментально нас возненавидели, демонстративно не отвечали на приветствие, а однажды, когда я возмутилась, обозвали махровой провинцией. Тогда я жутко расстроилась, а сейчас смеюсь. Знали бы большие города, сколько среди понаехавшей братии людей, которыми они потом будут искренне гордиться. Я, наверное, и не задерживалась надолго в Ереване потому, что всегда ощущала свою неуместность: в душе я всё равно оставалась провинциальной девочкой. В душе я всегда буду такой. Но этой осенью Ереван меня принял. Он, словно утомлённый к вечеру торговец, разворачивал передо мной весь товар, который, в надежде продать дороже, прятал в рукаве: ладно, так и быть, ты долго ждала, бери за полцены, бери даром, бери навсегда. Это было невероятное наслаждение — общаться с теми, кто понимает тебя с полслова, кто, бросив дела, приезжает из других стран и городов, чтобы встретиться с тобой. Это было удивительное ощущение — слушать город под жестяную капель дождя, дышать его воздухом, быть его частичкой. Ереван знакомил меня именно с теми людьми, которых мне давно не хватало, раскрывался той стороной, которую я не знала, водил по тем улочкам, которых я не чаяла увидеть. Ереван щедро грел и любил…

***
Зимний Ереван напоминает старое кино: вьюжный, озябший, пахнущий горьким кофе и терпким вином город, отражающийся в витринах магазинов чёрно-белыми кадрами. Днём, залитый негреющим сиянием солнца, он сводит над тобой золотистые ветви вековых платанов — ты и забыла, что они не облетают до весны, шуршат обветренными листьями под шёпот падающего снега, которого в этом году так много, что кажется — зиму придумали именно здесь, в этом каменном пристанище беззвёздных ночей и шумных ветров.
Вечерами Ереван растерян. Он не любит полутонов и не умеет идти на компромиссы, потому, оказавшись в межвременье, блуждает одинокой тенью под сосульчатыми карнизами домов, ловя холодными пальцами редкую зимнюю капель. Вечерами он отдаёт всем тем, что ты вынесла из далёкого детства и зачем-то бережно хранишь в памяти: виниловыми пластинками, громоздкими музыкальными проигрывателями, листанными-перелистанными альбомами картинных галерей, торшером, обтянутым шершавой на ощупь тканью, которую мама называет смешным словом панбархат. Вечерами Ереван потерян и неприкаян: он смахивает на вычурную визитку, забытую кем-то на краю стола. Ночами Ереван звучит под джаз. Тот, бесспорный, настоящий: Билли Холидей, Элла Фицджеральд, Луи Армстронг, Дюк Эллингтон. Джаз — бесконечный сон старых дворов города, его обделённых неоновым светом узких улочек и подворотен. Он звучит даже там, где его не может быть хотя бы потому, что ещё не придумали — в миниатюрах Тороса Рослина или в старинном алфавите Маштоца, где всякая буква — согнутая ковшом ладонь, подставленная под дождь или прикрывающая от слепящего солнца глаза. Каждый, буквально каждый прохожий, будь то опаздывающий на встречу юноша, рыдающая от горечи расставания девушка или сумасшедший, помнящий город таким, каким он никогда не был — часть этого джаза.
Утрами Ереван будит тебя голосами родных сердцу людей. Он ласков и нежен, и дорог тебе именно потому, что его звучание — звучание твоей души, где единственное на сейчас чувство — любовь. Ты кажешься себе невозможно глупой и предсказуемой — потому что сорок шесть, потому что было столько всего, чего хватило бы на целую жизнь, но Ереван звучит cентиментальным настроением Джона Колтрейна и будит тебя так, как умеет только он — барев, цавд танем, вонц эс? И ты впервые за долгие годы пугаешься, что завтра такого может не случиться, потому отвечаешь, задыхаясь от восторга и радости узнавания — ведь чувствуешь, потому и живёшь: цавд танем, мне прекрасно, мне всегда прекрасно, когда рядом — ты.

***
В соседнем дворе армянская семья (бабушка-дедушка, тётя, круглолицая няня и круглопопый бигль) шумно любит младенца. Младенец сопротивляется изо всех сил: орёт, вырывается из рук, запускает в родственников то кокетливым ободком, то туфелькой, то памперсом. Родственники ахают и восторженно закатывают глаза. Про младенца теперь я знаю всё: зовут Майей, восемь месяцев, три зуба, неуступчивый характер, зоркий глаз и меткая рука — ободком угодила тёте в бездонное декольте, еле выудили. В соседнем дворе много любви, много шума из всего, много “вай мернем ко кянкин” и “чья это вкусная девочка, ну-ка скажи — чья?” И возмущённый детский крик в ответ: “Сейчас как дам в глаз, будешь знать — чья!!!” Утро, жара, Глендейл. Словно из Армении не уезжала.

Рубрику ведет