Лазарь Айвазян: жизнь в три эпохи

Лица18/07/2019

Десять лет назад ушел из жизни замечательный филолог, историк, литературовед и педагог Лазарь (Казар) АЙВАЗЯН. С его именем связана целая эпоха русской словесности в Армении. Он родился и получил школьное образование в Самарканде, затем в Ташкенте работал в газете. Был направлен в Московский пединститут. В 1937-1967 гг. преподавал и заведовал кафедрой русской литературы и был проректором в Ереванском пединституте им.В.Брюсова. Добровольцем ушел на фронт, после ранения вернулся в Ереван. С 1971 года по 1986 гг. заведовал кафедрой русской литературы и сектора литсвязей Ереванского университета. Лазарь Айвазян был инициатором всесоюзных “Брюсовских чтений”, открыл кабинет литературных связей. Неоспоримы его заслуги в организации различных конференций, связавших ЕрГУ с научными центрами России. Профессиональные интересы Л.Айвазяна были весьма обширны. Его перу принадлежат «История Тарона и армянская литература IV-VII вв.», «История отношений Русской и Армянской церквей в средние века», «Путешествие в Арзрум», «Культ Григория Арменского», «Армянская вера» и «Армянская ересь» в Новгороде (XIII-XVI вв.), десятки блестящих статей по теории литературы и эстетики, учебники и т.д. Лазарь Вартанович – обаятельнейший и мудрый человек, пользовался неизменной любовью студентов, коллег и всех, кто его знал и общался. В Санкт-Петербурге вышел двухтомник – жизнеописание Лазаря Айвазяна «Жизнь в три эпохи при десяти правителях», в котором предельно честно и правдиво отражена жизнь его родных и близких на фоне исторических событий. “История нашей семьи и рода, может быть, кому-нибудь пойдет на пользу”, — пишет автор. Книга необыкновенно интересная и увлекательная. К сожалению, в Армении она мало кому известна, хотя большая ее часть – это армянская действительность – будь то Самарканд, Москва, а тем более Ереван. Предлагаем отрывки из книги.

Aрмянские классики Дереник Демирчян и Аветик Исаакян

“У папы была феноменальная профессиональная память”

О том, как она создавалась, мы спросили дочь Л.Айвазяна, преподавателя ЕрГУ, профессора Маро Айвазян.
— Я полагаю, что мысль о подобной книге впервые появилась у него, когда среди семейных реликвий на глаза попалась тетрадь с биографией его отца, моего дедушки, Вартана Айвазяна. Папу поразила судьба человека, прошедшего путь от сына вдовы до владельца винных заводов, в дальнейшем лишившегося всего, но сумевшего вырастить семерых детей и дать им образование.

— А сам Лазарь Вартанович вел дневники? В книге так много подробностей…
— Дневников он не вел, но подробно расспрашивал многочисленных родственников, нашел рукописи деда с материнской стороны, его автобиографию. Главное, у папы была феноменальная профессиональная память.

— Жизнеописание написал сразу?
— Нет. Начал где-то в 60-х, остановился и продолжил мемуары в 1993 году. К счастью, он увидел это петербургское издание.
“НВ” благодарит Маро Айвазян за помощь в подготовке материала.

Ереван, улица Абовяна, конец 40-х

Окончание.
Начало в номере ”НВ” от 02.07.19.

 

«Возьмем Берлин и повесим Гитлера»
(Июнь 1941 г., Ереван)

Утром 22 июня 1941 г. у меня был экзамен: в дни сессии воскресенья не считаются выходными днями. С 9 ч. я начал опрос, успел поставить и “неуды” — спрашивал строго и по своему молодому форсу подтрунивал над дрожавшими от страха студентами. Проклятая гордыня: оттого что стал кандидатом наук (единственным на кафедре и одним из немногих в институте), я почувствовал себя более значительной личностью, и как следствие во мне появился кураж, превосходство над другими.
Около 12 ч. в коридоре неожиданно начался шум. Я поднялся со стула, открыл дверь в коридор, заорал:
— Что за базар? Мешаете экзамену!
— Война. Лазарь Вартанович! Немцы начали! — раздалось со всех сторон.
— Какая, к черту, война? У нас с Германией договор. Бабьи сплетни!
— Бомбили наши города. Через час будут передавать из Москвы.
По встревоженным лицам, беготне по институту, шуму на улицах я вдруг понял, что это правда. Вернулся в аудиторию, не спрашивая, поставил двум парням “отлично”, девушкам — “хорошо”, вышел, объявил стоявшим у дверей студентам:
— До 2 ч. перерыв. Те, кому поставил двойки, пусть подойдут тоже.
В деканате собрались и те преподаватели, у кого не было экзаменов. Никто не усидел дома: по привычке тех лет все тянулись в свои коллективы, где ощущали себя в большей безопасности. Увидев меня, Марк Налбандян громко сказал:
— Как бы не опоздать в армию! Не успеем к разгрому немцев. За неделю расщелкаем фашистов и займем Берлин! Освободим немецкий пролетариат, провозгласим в Германии советскую власть!
— Гитлер-то оказался предателем, — сказал Рождественский. — Врал, изворачивался, прикидывался другом, а теперь исподтишка напал, как тать.
— Товарищ Сталин его давно раскусил, он не хотел губить немецкий пролетариат. Теперь гаду конец — в его логове его же задушат, — заявил принятый в этом году в институт выпускник МИФ ЛИ, ведущий курс истории СССР, — Паргев Джанбазян.
Его с женой Ритой, еврейкой, поселили в общежитии. Мы общались семьями, точнее, они приходили к нам, и хотя Паргев был интересным собеседником, я остерегался откровенничать с ним — член партии, к тому же фанатик.
В глазах обоих Рождественских я заметил затаенный страх: они говорили потому, что молчать было нельзя. Я спросил:
— А что еще известно?
В ответ послышалось то, о чем уже мне сказали студенты.
— Надо всем мужчинам идти в военкомат, — предложил Налбандян, — не ждать, пока вызовут.
— А как быть с экзаменом? — обратился я к Галустову.
— Пойди, поставь всем “отлично” — и дело с концом. Не вошел, а ворвался Айказ Асланян:
— Меня вызывали в ЦК. Состоялось совещание лекторской группы. Сказали — собрать студентов, разъяснить им, что враг получит сокрушительный удар, необходимы спокойствие, организованность.
Пошли на балкон — место обычных собраний. Там уже находились директор Исаакян, секретарь парткома, бывший выпускник русского факультета Асриев. Все переговаривались, шутили, настроение было приподнятое. В каждом сидело вбиваемое годами: мы крепки, как скала. Красная Армия несокрушима, враг будет разбит на собственной территории и т.п., что ежедневно, ежечасно вбивалось в наше сознание в газетах, по радио, на собраниях и в разговорах между собой из-за страха прослыть маловером и просто врагом народа.
Вдруг из репродуктора, установленного на балконе, раздался голос Левитана: “Говорит Москва!”, затем речь Молотова. Был час местного времени. И по мере того, как мы слушали, иллюзии, которые владели мной, стали постепенно улетучиваться. По лицам других я видел, что и они стоят в недоумении, однако никто не произнес ни слова. Все оцепенело молчали. Подавляла беззащитность наших городов, ставших целью немецких бомбардировщиков, то, что враг перешел нашу границу и сражения шли на нашей земле, что нападение оказалось внезапным…
Последних слов Левитана я не слышал. Искал мучительно, что нужно сказать, чтобы не вызвать подозрений. Какие-то патриотические шаблонные речи произнесли парторг и директор. Кто-то из комсомольских активистов крикнул: “Все на фронт!”, ко мне подошли молодые преподаватели — Юзбашян, Джанбазян. Налбандян и другие:
— Не будем дожидаться конца сессии, сейчас главнее — воевать, — заявил Джанбазян.
Все согласились и пошли, у вое нкомата стояла уже большая толпа. Пробиться внутрь не удалось, вскоре вышел на улицу военком Булбулян и предложил всем разойтись и ждать повестки с вызовом. Из толпы раздались крики.
— Какие еще повестки? Сегодня же отправьте на фронт! Ждать некогда! Мы — добровольцы!
Булбулян повторил свое объявление еще раз и ушел в здание. Постояв еще с полчаса и снова воодушевив себя и друг друга лозунгами, мы отправились по домам. Я возвращался с Джанбазяном. Шли молча, и, когда завернули на улицу Пушкина, Паргев сказал:
— Вообще-то торопиться не следует. Не на радость, а на смерть идем.
— Ну тебе-то надо быть первым, — сказал я, — ты же член ВКП(б)!
— У меня и у тебя по двое детей, жены наши не работают. А война, по всей вероятности, не скоро кончится…
— Марк говорит, что за неделю возьмем Берлин и повесим Гитлера.
— Навряд ли. Гитлер за короткое время и без особых усилий захватил почти всю Европу. Нам тоже нелегко придется. Но говорить об этом не надо.
Хотел было сказать Паргеву, что и у меня возникли сомнения в скорой победе, но воздержался: кто знает, что он может подумать. Да и не мог я представить, как буду убивать немцев, — люди же. Была во мне какая-то червоточина: вспомнил, как ни за что в лагерях мучился дядя Сос, как меня законопатили в карагандинские шахты, исчезли в 1937 г. Симон и Даниэл Акопяны, как допрашивали меня в ГПУ и многое, о чем даже думать было опасно. В душе я ненавидел Сталина, но даже отцу и матери боялся в том признаться. Правда, Гитлера считал извергом, еще более зловещим палачом, на войну с которым я пойду охотно, без принуждения. Нет, думал я, надо разобраться.
Вера встретила меня встревоженная:

Cтарое здание университета

«Почему не спишь, фашист?»
(Апрель 1942 г., Ереван)

— Большая неприятность у меня произошла 21 апреля. Вечером весь командный состав полка выехал на совещание в штадив, а меня комполка Сирунян оставил старшим в части. Заявился прокурор дивизии Бабаян. Он, согласно приказу Сталина, должен произвести проверку на продовольственном и вещевом складах. Я позвал Берберяна и Овсепяна, и они с прокурором отправились на ревизию.
Часа через два вернулись, и я заметил, что Берберян от страха весь трясется. Испугался и я: в проклятом приказе Сталина, о котором я уже мельком слышал в штадиве, предлагалось расстреливать за малейшую недостачу, даже за килограмм хлеба, причем без суда и следствия — немедленно.
Прокурор, не садясь, сказал, словно отрубил топором:
— В продскладе обнаружена недостача 740 кг макарон. Расхитители — завскладом и его напарник. Кстати, они родственники. Немедленно собрать наличный состав полка. Я оглашу приговор и собственноручно расстреляю мерзавцев.
Я попросил отложить все до возвращения в часть командира и комиссара полка, но прокурор был неумолим. Я вскипел, прокурор стал угрожать мне; тут я окончательно взорвался, вызвал дежурных и приказал:
— Проводить прокурора с территории полка!
Прокурор бросил на меня прямо-таки испепеляющий взгляд, повернулся и в дверях крикнул:
— Это тебе даром не пройдет!
Окончательно потеряв голову от гнева, я вдогонку бросил:
— Мотай к ядреной матери!
Утром я не успел рассказать Сируняну о происшествии с прокурором — меня вызвали в штадив к 9.00. Я приехал туда, мне сказали пройти в прокуратуру. Она помещалась недалеко — на углу улиц Абовяна и Мравяна, в здании “Армэнерго” на первом этаже.
Не успел зайти, как меня схватили два дюжих молодца-следователя, а третий тут же расстегнул мой ремень вместе с кобурой, где находился наган; меня ввели в комнату прокурора, который, вскочив с места и подойдя ко мне, сорвал петлицы, его помощники срезали пуговицы с гимнастерки; насильно усадив на стул, сняли ремешок с брюк, оборвали и на них пуговицы.
От неожиданности я растерялся, но тут же пришел в себя и истошно заорал:
— По какому праву? Что за бандитизм!
Прокурор с размаху ударил меня в живот (целился же он в пах). Я попытался было ударить его, но его молодцы крепко держали меня.
Видимо, свою первую злость прокурор успел удовлетворить; он сел за стол, сказал:
— Это лишь цветочки, девятиграммовую ягодку тебе влепят сегодня же ночью. А теперь дайте ему бумагу и ручку, пусть напишет признание.
— В чем?
— Не ори, подонок! В том, что ты совместно с теми двумя мерзавцами из склада, которые, кстати, уже в тюрьме и ждут трибунала, похитил и продал 740 кг макарон.
— Ложь! Я никакого отношения к продскладу не имею.
— Подведите его к столу, — приказал прокурор. Меня усадили, прокурор выдвинул ящик.
— Положи руки на край ящика и схвати его пальцами.
— Зачем?
— Молчать! Не то рожу раскровяню.
Только я сделал требуемое, как прокурор быстро задвинул ящик, прищемив мне пальцы. Я телом отшвырнул прокурора от себя, вытащил руки, чтобы — или пан или пропал — стукнуть его стулом.
Его помощники бросились ко мне, и неизвестно, чем бы все закончилось, но в дверь постучали, и они остановились. Вошли двое, как потом я узнал, — следователи. Один из них, с двумя “шпалами” на петлицах, толстый здоровяк почему-то строго посмотрел на прокурора, показывая всем своим видом, что он догадался о происходившем здесь и решительно этого не одобряет. Он сказал:
— Обыск произвели, обнаружили два кило кишмиша, по кило риса, сахара, пшеничной крупы, две бутылки растительного масла. Военного имущества — никакого, кроме рваной гимнастерки.
— Плохо искали! — рявкнул прокурор.
— Весь дом переворошили. Живут бедно, одни женщины и дети — 10 человек.
— Ладно, разберемся. А эту сволочь отправить в тюрьму.
Трое конвойных с ружьями вывели меня и повели вниз по улице Абовяна. Я придерживал рукой штаны, шел, опустив голову, и боковым зрением замечал, как останавливались и смотрели на меня прохожие. Слышал и голоса тех, кто узнавал меня и называл мою фамилию. Я думал: как хорошо, что отец вовремя умер и избежал позора. Побежать, что ли, чтобы конвойные застрелили меня?
Открылась створка ворот, и меня ввели в тюрьму. Тут же остригли голову, сняли отпечатки пальцев, потом завели в клетушку для фотографирования. Низкорослый, с тупым и озлобленным лицом фотограф посадил на табурет, пошел настраивать свой аппарат; я огляделся по сторонам, он же быстро подбежал ко мне и закатил такую затрещину, что у меня из глаз посыпались искры. Первое побуждение было дать ему сдачи, но я понял — забьют до смерти, и сдержал себя. Меня провели на второй этаж, втолкнули в камеру, битком набитую заключенными. Никто не лежал, все сидели на полу спиной к стенкам. Раздались голоса:
— Товарищ капитан, идите сюда!
Оглянулся — четверо наших лейтенантов. Примостился возле них, спрашиваю, за что попали. Оказалось, задержаны за драку в городе. Сказал им о себе, они и рядом сидящие поделились хлебом — я был голоден. Как устроена жизнь: прокурор обещал этой же ночью отправить меня на тот свет, а я забочусь о еде.
Странно устроен человек: меня беспокоила не моя судьба, а сидящих рядом сокамерников; один угодил сюда с обвинением в болтовне: сказал, что фашисты слишком уж легко двигаются вперед; другой — баптист — за отказ от военной службы; третий — за прогул из-за похорон матери; четвертый — по доносу соседей, что не сдал радиоприемник; пятый — за утерю паспорта и т.д. и т.п. По существу, никто из них не совершил преступления, может быть, лишь какой-то проступок. Какая-то нелепая механическая сила продолжала косить людей и на фронте, и в тылу.
Около 22 ч. после отбоя в камеру вошел надзиратель, громко назвал мою фамилию. У выхода из камеры стояли конвойные. По коридорам и каким-то закоулкам меня привели в большую комнату. Я огляделся: за столом сидели трое военных, сбоку прокурор, за отдельным столиком — секретарь. Здесь же находились кладовщики. Я понял, что нахожусь перед военным трибуналом.
Прокурор доложил, что помкомполка 390-го такой-то вошел в преступный сговор с рядовыми Дагнесяном Мхитаром и Дагнесяном Никогосом, работавшими на складе ПФС, и похитил 740 кг макарон. По приказу верховного главнокомандующего от такого-то числа и за таким-то номером приговорить всех троих к высшей мере наказания — расстрелу. Никого из нас ни о чем не спросили. Тройка посовещалась с минуту, после чего председатель трибунала слово в слово повторил сказанное прокурором, добавив лишь, что приговор не подлежит обжалованию. Нас подняли, и мои конвойные снова повели меня, спустились этажом ниже, подвели к какой-то двери, надзиратель ее открыл и втолкнул меня в камеру. Она была шага три в длину, полтора в ширину. Вверху светила ослепительно яркая лампа, на полу — матрац. Сквозь щели зарешеченного окна, прикрытого сверху донизу железным листом, пробивались лучи света от зажженных в тюремном дворе фонарей.
Меня охватило какое-то оцепенение. Опустился на матрац и тупо уставился в противоположную стену. Я укорял себя, что ничем не выразил протеста против прокурорской лжи. Как агнец, безмолвно пошел на заклание. Хорошо или плохо, но детей Вера поставит на ноги. Переживет ли мать? Сестры поплачут, погорюют, но время возьмет свое — смирятся. Обидно лишь то, что ни я, ни ребята ни в чем не виноваты. Все моя гордыня — как же надо было так обидеть прокурора.
Давно не молился Богу, не каялся. Встал на колени, прошу Его — если можно, прости мои грехи, пусть Твоя милость будет над родными, близкими. Не смерти боюсь. Твоего суда.
Погруженный в эти мысли, я не услышал, как в камеру вошел надзиратель с ведром баланды. Он ударил меня ногой в бок, протянул миску с ложкой и кусок хлеба, заорал:
— Заснул, гад? Получай жратву!
Есть не хотелось. Поставил миску на пол, растянулся на матраце. Раскрылся “глазок”, раздался голос:
— Днем не лежать! Сидеть или ходить. Если повторится — изобью как собаку. Три шага от окна к двери. Три шага обратно. Три шага — как зверь в клетке. Голова разламывается от мыслей.
Вошел надзиратель. Увидев нетронутую миску, криво усмехнулся:
— Перед смертью никто не ест. И правильно: дорога на тот свет легче!
В тупом оцепенении прошли день, ночь. Я похлебал обед, выпил кипятка. Страшное случилось на следующую ночь. Я проснулся от пронзительного крика:
— Не надо! Я не виноват!
Слышно было, как по коридору тащили упирающегося человека. Когда его проводили мимо моей двери, он схватился за ручку, его отдирали, били, а он громко плакал, кричал свое. Я понял — его вели на расстрел. Вскочил, зашагал по камере, “глазок” открылся и раздался голос:
— Лежать!
Спать я не мог, меня всего трясло от холода. В каком-то бреду я провел еще несколько дней и ночей. Потом смирился.
Как-то около 12 ночи кто-то с грохотом и лязгом стал отпирать дверь камеры. Я тут же вскочил. Раздалось несколько голосов. “Конец, — подумал я. — Это за мной!” Дверь открылась.
— Почему не спишь, фашист? — заорал надзиратель. — Ложись!
В тишине было слышно, что такая же сцена повторялась и в соседних камерах. Я понял, что тюремщики от безделья забавлялись тем, что нагоняли на нас предсмертный страх.
Увидел сон: дверь камеры открылась, кто-то назвал мою фамилию и имя, я вскочил, отозвался.
— Пошли!
— Плащ взять?
— Да!
Когда вызывали без плаща, это означало — на расстрел!
И тут же проснулся. Куда — на смерть? Но почему он был один? А где конвойные, те, кто должен вести на расстрел? Значит, тут другое — меня куда-то вызывали. Может быть, разобрались, отпустят на свободу? Чем больше размышлял, тем во мне все усиливалось убеждение — все кончится хорошо.
На другой день надзиратель к чаю дал кусочек сахара и издевательски произнес:
— С великим пролетарским праздником 1 Мая! Последний в твоей сволочной жизни.
А я ждал исполнения сна. Прошли 2 и 3 мая, прошли две ночи — меня не вызывали. Надежды мои рассыпались в прах. 4 мая я впал в какую-то прострацию — и спал, и не спал. Сквозь дремоту мне послышалось, что дверь камеры открылась и кто-то назвал меня. “Опять этот сон”, — мелькнуло у меня. Кто-то нагнулся ко мне, потряс за плечо. Я вскочил — передо мной стоял надзиратель.
— На выход! — рявкнул он.
— Одеться?
— Забирай свое барахло.
Он вывел меня во двор тюрьмы к небольшому зданию у ворот. Там меня встретил незнакомый майор. Он пожал мне руку, сказал:
— Порядок, товарищ капитан! Все разъяснилось — вы не виноваты.
— А складчики?
— Их освободят утром. А сейчас — в штаб армии, к генералу Кайзеру.
Пока мы ехали, майор сообщил, что весть о моем аресте, распространившаяся мгновенно в городе, дошла до Ашхен. Она добралась в Мгуб, добилась встречи с комполка Сируняном и вместе с ним отправилась к комдиву Саркисяну. Там выяснилось, что еще ночью прокурор дал телеграмму в Закфронт с выдуманными обвинениями в мой адрес и получил разрешение на арест.
И Саркисян, и Сирунян рассвирепели. Они связались с командующим, генералом Толбухиным, попросили отсрочить приведение приговора в исполнение, прислать комиссию для расследования дела. Она прибыла через два дня, перелопатила всю документацию в ПФС и обнаружила, что, выписав 740 кг макарон в столовую, их вместо расхода записали в приход. Так образовалась та “недостача”, из-за которой два складчика оказались расхитителями и провели в тюрьме 12 дней — с 22 апреля по 4 мая.
— А прокурор? — спросил я. — Ему ничего не будет за это?
— Он проверял по записям об остатке продуктов и фактическому наличию на вкладе.
— А что ударил ногой в живот, что опозорил меня?
— Этого не докажешь, да и советую с ним не связываться. Как говорят: не тронь дерьма… Ничего — война все спишет.
Генерал Кайзер поднялся мне навстречу, пожал руку, сказал:
— Ваша честь офицера не запятнана. Продолжайте честно работать с гордо поднятой головой.
— Есть! — ответил я.
— Разрешаю неделю отпуска. Подумаем, куда вас пристроить.
Дома меня ожидали вся родня, соседи, знакомые. Понятно, встретили бурно, с объятиями и поцелуями. Мама, обхватив мою голову, зарыдала:
— Поседел, сынок! Тяжело тебе пришлось.
Принесли зеркало: ровно по середине головы, начиная ото лба и вглубь, тянулась белая полоса.

 

Железная хватка палача
1943 г., Ереван

Встретил на улице Мкртича Нерсисяна, он воевал около Туапсе, получил ранение, после госпиталя его демобилизовали. Обменялись мнениями о войне — они совпали: он так же осуждал бестолковость военачальников, тупую, основанную на страхе дисциплину, напрасные жертвы. Вечерами выходили прогуляться и как-то увидели Аветика Исаакяна, с которым Мкртич когда-то соседствовал. Подошли к нему. Мкртич представил меня, и втроем направились посидеть в оперном саду. Прославленный на весь мир поэт, которого Блок считал “живым классиком”, вел себя как простой смертный.
Варпет стал расспрашивать нас, что мы видели на фронте, допытываясь, насколько верны те сообщения, которые публикуются в газетах и передаются по радио. Говорил он, слегка заикаясь, медленно. Мкртич рассказал о своих впечатлениях, я — о том, как был взят Малгобек.
Неожиданно варпет сказал:
— Такого палача мир не видел. Он изучил и собрал воедино опыт инквизиции, царской жандармерии и ЧК. Железной хваткой схватил всех за горло — никто пикнуть не смеет…
Мкртич спросил:
— А как же ваши сборники стихов “Бранный клич”, “Вечной памяти Закяна”? В них вы прославляете Сталина.
Варпет обиделся:
— Со дня возвращения на родину каждую минуту жду, что арестуют, вышлют в Сибирь. Уверенности нет ни в людях, ни в себе. А стихи эти я из себя вымучил, выдавил.

Не смог “щелкнуть Жданова по носу”
(1944 г., Ереван)

Уникальной личностью являлся Амазасп Асатурович Амбарцумян, отец всемирно известного астронома, академика Виктора Амбарцумяна, президента Академии наук Армении, сменившего И.А.Орбели.
При знакомстве с ним я спросил.
— Вы отец Виктора Амазасповича?
Он ответил:
— Нет, это он мой сын.
Говорил он громко, сопровождая речь жестикуляцией, выбрасывая вперед правую ногу, как бы наступая на собеседника; читая лекцию, он выкрикивал слова так громко, что его голос слышался на улице. Наиболее почитаемым и единственным автором в
античной литературе он считал Гомера. Его он знал наизусть, перевел на армянский с оригинала “Илиаду” и “Одиссею”.
Почему-то в Армении его не печатали, и он обратился с жалобой в ЦК ВКП(б) к Жданову, переслав туда два объемистых тома своего перевода. Случилось так, что там они затерялись, и Амбарцумян, юрист по образованию, потребовал компенсации, — случай неслыханный в те времена. Жданов приказал либо найти перевод, либо заплатить. После долгих поисков его обнаружили: в каком-то отделе машинистка для удобства подложила оба тома под себя. Говоря об этом, А.А. сожалел не о том, что лишился денег, но что не смог, по его словам, “щелкнуть Жданова по носу”.
Экзамены он принимал так: входит студент, берет билет, у него вопрос “Прощание Гектора с Андромахой”. Только произнесет слово. — А.А. прерывает его и, поднявшись со стула, своим громовым голосом начинает:
— Андромаха, прекрасная и верная жена Гектора…
Горе студенту, прервавшему его и попытавшемуся продолжать самому: А.А. тут же ставит в зачетку “удовлетворительно” и отпускает его. Тем же, кто молчит и с благоговением смотрит ему в рот, дослушивая его речь до конца, он вписывал в зачетку “отлично” или “хорошо”.
Писателей и поэтов мировой литературы А.А. подразделял на три категории: тех, кто входит в “Книгу веков”, кто — в “Книгу хроники” и кто — в “Книгу текущей жизни” В первой числились Гомер, Шекспир, Данте, Сервантес, Нарекаци и еще несколько имен; во второй — Пушкин, Ованес Туманян, Аветик Исаакян, т. е. те, которых именуем классиками; в третьей — все остальные, называющие себя писателями.
Мишенью его насмешек являлись современные армянские прозаики и поэты.
— Наири Зарьян — ха-ха-ха! — сотрясаясь от смеха, кричал он. — Однодневка! Не завтра, а уже сегодня все его забудут.
У него была странная шкала оценки людей — на пункты:
— Такой-то — 35 пунктов! — говорил он, поднимая при этом вверх руку с вытянутым большим пальцем и ударяя правой ногой о пол.
Наивысшая была 100, наименьшая — 0.5 пункта, о некоторых же он свое мнение выражал тем, что молча поднимал руку с опущенным к полу большим пальцем.
Он написал три объемистых тома своих “Воспоминаний”, описав наполненную многими происшествиями жизнь, из которых приведу два эпизода. Окончив юридический факультет Петербургского университета, он стал заниматься адвокатской практикой. Первыми к нему обратились крестьяне — армяне из села Нор-Баязет, у которых соседи-курды угнали стадо баранов. Местный судья, подкупленный богатыми курдскими беками, решил спор в их пользу. Тогда А.А. отправился в Тифлис на прием к наместнику Кавказа.
На чистом русском языке, с документами в руках А.А. кратко и логично изложил суть дела. Дело наместник решил в пользу норбаязетских крестьян, расспросил А.А., где он учился и чем занимался, пригласил к себе на службу.
— Ваша светлость, — ответил А.А., — быть вашим подчиненным для меня высокая честь, но я люблю свою свободную профессию.
Второй: А.А. зашел домой к знакомому студенту N, тот собирался в публичный дом и стал уговаривать А.А. пойти с ним.
— Но мы можем встретить там знакомых армян.
— В этом нет ничего предосудительного. Посидим, послушаем музыку, увидим красивых женщин…
Дом, куда они пришли, ничем не оправдывал своего названия: все было так, как говорил N. К ним приблизился высокий, с иссиня-черными волосами, горбоносый армянин и представился:
— Аветик Исаакян.
“Так состоялось мое знакомство с великим армянским поэтом, продолжающееся и по сей день”, — пишет А.А.
Свои “Воспоминания” А.А. напечатал на ротапринте (ни одно издательство не взялось их публиковать) и один экземпляр подарил мне. Я его храню как реликвию. Что там сказано, нигде не встретишь.

Подготовили
Карэн МИКАЭЛЯН и Ева КАЗАРЯН