“Давно ли был я в толпе гуляющих по Невскому проспекту…”

Лица13/02/2018

180 лет назад князь Алексей САЛТЫКОВ (1806-1859), сотрудник Государственной коллегии иностранных дел Российской империи, был назначен служить в Персию в русское посольство. Опыт работы имелся: он успел прослужить в русских миссиях и посольствах Афин, Константинополя, Лондона и Флоренции. Бывал Салтыков и в других странах Европы. Весьма одаренный человек, он обладал писательским даром, неплохо рисовал. Князь всегда мечтал путешествовать по Востоку, побывать в Индии, и назначение в Персию оказалось очень кстати. Он около полугода пребывал в Тегеране и оставил любопытные очерки о нравах и образе жизни народа Персии. Описал также свою дорогу через Кавказ – Грузию, Армению, Нахичевань. Наблюдательный и остроумный автор местами снобствует как истинный петербургский аристократ, при том что был человеком скромным, «без малейшей гордости». «Путешествие в Персию» впервые вышло в Москве в 1849 г., потом издавалось в Париже и Варшаве. Очерки Алексея Салтыкова (на снимке) – увлекательный рассказ о нас, о нашем ближайшем соседе Иране, с которым Армения связана множеством этнокультурных традиций.

Азиатцы, Крестовая гора и Тифлис
Владикавказ, 28 августа 1838. Наконец я у подошвы Кавказских гор. В воздухе приметна уже сырость и прохлада; кончилась равнина, по которой я ехал от самого Петербурга до Владикавказа (за исключением Балдагиских возвышенностей). Здесь я оставляю конвой (пехотный и конный), который провожал меня от Екатеринодара, около ста верст, по Кабардинской плоскости, небезопасной от набегов черкес. До Тифлиса осталось только 170 верст. Дорога по Кабардинской плоскости проходит среди полей, заросших высокой травой, и часто пересекается ручьями чистой и холодной воды. Местами в отдалении видны дубовые рощи, а далее синие горы. Изредка встречаешь стадо баранов с пастухом, в котором нельзя не узнать азиатца (кабардинца или осетина).
Хотя все народы, обитающие здесь, носят одинаковую одежду, но азиатцы имеют в физиономии и движениях что-то разительное и странное: в них нельзя ошибиться. От чего такая суровая дикость в их лицах? Наш доктор при миссии в Персии, Капгер, может быть, справедливо заметил, что это происходит от солнца, потому что они не носят козырьков и принуждены хмурить брови.
Не знаю, как в горах, а на равнинах Кавказских нет другой пищи, кроме арбузов и яиц. Яйца в жарких климатах довольно вредны, а что касается до бураков из арбуза, в том виде, как их делают здешние жители, то надо иметь слишком невинный вкус, чтобы довольствоваться столь патриархальною похлебкой. Цыплята в сахаре, как мне их подавали в Ставрополе, также не по моему вкусу. Но обратим внимание на Кабардинские степи. Иногда проезжий слышит скрип колес, возвещающий цепь телег, запряженных волами и провожаемых осетинами. Изредка попадаются близ дороги шалаши бедных жителей.
Наконец я совершенно окружен горами в узкой долине, где стройные черкесы скачут в разные стороны на легких лошадях или живописно толпятся на лугах. Дорога идет сквозь кустарник диких ягод; мутная река шумит и рвется между скал; страшные крутизны все более сдвигаются предо мною и как будто грозят заточить меня в мрачной глубине этого лабиринта. Если б я верил, что есть край света, то, конечно, подумал бы, что он здесь.
Чтоб насладиться сколь возможно более природой, я по большей части иду пешком. Давно ли еще был я в толпе гуляющих по Невскому проспекту и набережной, — а теперь в такой дали, в такой глуши Кавказа еду в Персию. Неужели это истина, а не прекрасный сон?
24 августа 1838 года. Карета моя висит над пропастью; но опасности, кажется, нет: дорога не худа. Я вспомнил о Греции, — мой путь из Пароса в Навилию: там горы не столь высоки, но дорога страшнее и опаснее; узкие тропы по скользкому снегу, над глубокими пропастями, приводили в трепет даже верных наших мулов. Ужин наш состоял из соленых слив и вина, похожего на скипидар; ибо в Греции в вино кладут смолу или деготь, чтоб оно не кисло, путешественников же утешают уверением, что деготь полезен для желудка.
Я взобрался на Крестовую гору. Вся дикость природы исчезла. Необъятное пространство открылось далеко подо мной; там горы, долины, леса и луга сливались в одну гармоническую картину, — я не ясно понимал, где я. Эта необозримая картина была Грузия.
25 августа. Я долго спускался с Кавказа, и когда въехал в Грузию по направлению к Тифлису, то вид, окруживший меня, напомнил о берегах Рейна. Лесистые горы, скалы, заросшие плющом, и старинные замки пленяли меня с обеих сторон; но вместо них между этими горами была широкая долина, заросшая фруктовыми деревьями, виноградом, разнородным плющом и кустарником. Посреди всего этого почти неприметно змеится беловатый ручей, называемый Арагва. Домов не видно, потому что грузины пользуются покатостями земли, чтоб выкапывать в них пещеры, и там живут; если же нет покатостей, то просто роют яму в земле и сидят в ней, прикрыв свою нору ветвями; дышать там трудно, — да все равно, надо же, — думают они, — когда-нибудь лечь навсегда в землю: так уж лучше заблаговременно привыкать.
Посреди густой зелени совершенно не видно этих подземных Грузинских палат, — и тем лучше; это придает таинственный и пустынный вид долинам. На лугах пасутся коровы, буйволы и свиньи, отвратительное животное, которое портит поэзию картин; но так как оно повсеместно, то поневоле надо стараться к нему привыкать. Стада стерегут длинноусые грузины в полуперсидской одежде. Под тенью ореховых дерев иногда встречаются небольшие строения, состоящие из трех каменных стен с соломенною или настланною из ветвей крышею; четвертой стены нет, передняя часть открыта; тут продают вино и самый отвратительный сыр из козьего или овечьего молока; иностранец не постигает, как можно его есть, а природные жители употребляют его как обыкновенную пищу, с большим вкусом. Около этих лавок (по тамошнему духан) лежат беззаботные грузины, курят трубки или пьют вино; а женщины занимаются садами.
Я был очень голоден и, вылезая из кареты (это было поздно), решительным голосом спросил ужинать, ожидая, что на мое требование с изумлением ответят, что ничего нет, как здесь в Грузии и на Кавказе обыкновенно водится; но, к удивлению моему, трактирщик засуетился, начал разводить огонь и будить своих товарищей.
В ожидании ужина я долго прохаживался, слышал уже пение первых петухов. Слух мой удвоился, и я несколько секунд прислушивался к страшному хрипенью и отчаянному визгу несчастной жертвы, приносимой в утоление моего голода: ее терзал тупой нож неловкого грузина; полусонный, он машинально резал и давил, а полузадушенные крики, подобно острым жалам, один за одним впивались в мое сердце; я был виновник этой страшной казни. Бедный цыпленок должен был претерпеть все ужасы насильственной смерти и пожертвовать свое белое тело для моего ужина. Когда принесли мне умерщвленного цыпленка, одна половина была изжарена, вся черная, облитая противным салом; другая, о ужас, плавала в густой жидкости, от которой распространялся могильный запах.
До Тифлиса оставалось только 27 верст. И вот я уже вижу Тифлис вдалеке; но какой Тифлис? Совсем не тот, который я воображал, о котором грезил так давно! Где же он? — Увы, я уже не увижу его никогда: по мере, как я приближался к настоящему Тифлису, ложный Тифлис, нарисованный моим воображением, изглаживался с холста моей памяти; я отворотился от истины, и тщетно желал еще хоть раз взглянуть на давнюю мечту свою. Она исчезла, и надо сказать, что настоящий Тифлис не так хорош и велик; серые и более европейские его строения печально стоят между голых скал; не видно отрадной зелени и азиатской роскошной архитектуры, по крайней мере с того места, где я увидел Тифлис в первый раз; а мне так хорошо снилось о густых садах и азиатской неге, смешанной с горскою дикостью. Мечта не сбылась. Я об ней мало жалею; но печальная мысль томить меня, что и все прочие мечты также не сбудутся, — и мой Тегеран, и Тавриз, и вся моя Персия, померкнут скоро под злым дыханием истины.

Ночь в Дилиджане. Арарат и Эчмиадзин
21 cентября 1838 года. Мы выехали из Тифлиса: полковник Дювамель, супруга его, доктор Капгер и я. В трех верстах от города мы должны были остановиться и принять приглашение завтракать в саду полковника Шемир-Хана Беглярова, армянина, служащего переводчиком при главноуправляющем Грузиею. В первый день мы проехали только 26 верст и ночевали в Русском почтовом доме, в грузинской деревне, коей прочие дома были под землею.
24 cентября 1838 г. Наше путешествие походит на прогулку. Виды прекрасные, и часто напоминают мне дорогу между Флоренциею и Римом. Третьего дня мы также проехали не более 25 верст и остановились около трех часов пополудни в довольно хорошем доме, недавно выстроенном русскими, в полуверсте от Татарской деревни. Пока приготовляли обед, мы пошли прогуляться пешком к деревне, где в одной из саклей нас вежливо приняли женщины и просили сесть, разостлав красный тюфяк у огня. Скоро я услышал колокольчики вьючных лошадей нашего посланника, крики его и моих кучеров, и голоса армян, татар, русских и немцев, составляющих нашу толпу. Весь караван был в движении, и я, чтоб не сбиться с дороги, поспешил к нему присоединиться, и проехал в этот день 50 верст верхом, не чувствуя усталости.
…Давно уже смерклось, когда я приехал в Бибис, армянскую деревню, расположенную в самом романическом и диком месте. Так как для посланника не приготовлена была квартира, то я взял на себя должность квартирмейстера, переселив несколько буйволов и армянок из одной избы в другую.
Они с поспешностью удалились, не приняв даже моих извинений. Потом я занялся разведением огня, закупориванием перебитых окон войлоками, расстиланием ковров и тому подобными домашними работами. Это был дом армянского князя, который, кажется, не рад был нашему посещению; но что делать, куда деться? Компания наша понемногу собиралась, экипажи далеко отстали, но наконец пришли. Мы поужинали кое-как, и вот все лежим уже на одрах отдохновения, невзирая на угрожающую опасность от бесчисленных тканей паутины, распростертой между бревнами потолка, на которые я также смотрел с некоторым беспокойством.
Вдруг дверь растворилась, — вошли два молодых буйвола и дружески приблизились к нашим постелям, армянин, высокий, бледный и худой, выгнал их и зажег яркий огонь в камине. Товарищи мои наконец проснулись, — мы собираемся в путь. Проехав 25 верст среди долин, похожих на Тироль, между снеговых гор, мы остановились ночевать в армянской деревне Карвансарай, где нас принял испанец Г.Эспехо, полковник в Русской службе, которому, как мы уже упомянули, поручено было устроить здесь шоссе. Этот веселый и приятный испанец живет здесь, как армяне, в подземелье — род погреба. Г.Эспехо дал нам хороший обед, каким я не пользовался от самой Москвы.
…Мы едем по прекрасной долине, называемой Дилиджанское ущелье.
Я теперь воображаю себя на дороге в Рим, между Терии и Нарни; все покрыто лесом; огромные скалы меня окружают, и формы их и расположения на всяком шагу изменяются; горные ключи шумят и падают каскадами; бесчисленные стада овец, баранов и желтых длинноухих коз пасутся на крутизнах. Я забываюсь иногда, — мне кажется, что я или в горах Кастелло-Маре, или около Кавы (близ Неаполя). Но вдруг, будто пробуждаясь, память говорит мне, что это не Италия, что эта дорога сквозь ущелья и леса скоро приведет меня в Персию. Дюгамель и доктор также едут в Персию, но не туда, куда я: я буду жить в особом мире, где еще никто не бывал.
Мы перегоняем караван верблюдов; вид их в горах очень хорош. Вот многочисленная толпа татар и армян, которые собраны здесь, чтоб помогать нашему проезду чрез крутизны.
27 сентября, 1838 года. Мы провели ночь в Дилиджане, едва заметном местечке. Только несколько куч навоза да люди, одетые на персидскую стать, и бродящие лошади хорошей породы, но исхудавшие от усталости, напоминают путешественнику, что тут есть жилища под землей. Однако же дом, в котором мы ночевали, был не подземный. Он здесь единственный, похож на те дома, которые разбросаны по дороге из Неаполя в Портичи.
Наша многочисленная свита армян, русских, татар, немцев и чухонцев зажгли огни около дома и расположились ужинать, курить, греться и отдыхать. Поутру рано, до солнечного восхода, я вышел из дому, чтоб любоваться видами гор. Караван верблюдов, который мы вчера объехали, поднялся уже в путь и представлял романическую картину на грунте темно-зеленой горы с белым верхом.
Я еду в карете; дорога идет в гору под густою тенью высоких дубов и каштановых деревьев. Наш ночлег верст за 18 или 20 в Чибухлы. Прекраснейшие декорации ежеминутно переменяются по сторонам дороги. Мы все подымаемся в гору. Вдруг открывается большое озеро передо мной. Г.Дюгамель и другие уехали вперед верхом, а мне показалось холодно и я остался один в карете. Это озеро называется Севан. На нем есть остров, и на острове Армянский монастырь. Кругом озера возвышаются синие горы, за этими горами Персия. Но, кажется, мы приехали уже на ночлег: я вижу несколько куч навоза и сена — это Чибухлы.
Здесь природа принимает совершенно другой вид. Долины расширяются, горы обнажены и серы, все мертво и пустынно, — вдруг показывается Арарат. Мы спускаемся, приближаемся к нему и въезжаем в печальный Эривань сквозь ряды серых стен, сооруженных из глины, за которыми кое-где видны низкие дома также из глины и полумертвые сады, где больные ивы и сухие тополи осеняют бедные огороды, потопленные в болотах. Мне указали путь в дом, довольно хорошо построенный в мавританском вкусе и выбеленный. Мы взошли по узкой каменной лестнице в прекрасную комнатку, всю расписанную разноцветными и золотыми цветками; камин премилой формы и огромное окошко, все из мелких красных, зеленых, желтых и синих стеклышек. Сопровождаемый чиновником, я пробрался через болотистый двор в гарем, где расположился в сырой, темной, но уединенной комнате.
На другой день несколько рассеялся поездкой в Эчмиадзин, древний монастырь, построенный в 7 веке после Рождества Христова. Церковь в полувизантийском, полуготическом вкусе (сколько я мог судить) с чудными изваяниями. Патриарх, старец благосклонный, велел меня подчивать козьим сыром, буйволовым каймаком, бурдючным вином и т.п. лакомствами. При выезде из Эривани на совершенно ровной Эриванской долине бессовестный колонист опрокинул меня в канаву, фонарь разбился вдребезги и карета моя как будто окривела на один глаз. Это уже было неисправимо, потому что в Армении фонарей делать не умеют.
30 сентября. Комары кусают жестоко, жара невыносимая; а со стороны Арарата (который верстах, я думаю, в 20 от нас), по временам веет ледяной ветерок.

Азиатский концерт
Какая дикая природа! В какой страшной глуши заброшен этот Нахичевань! Не видав, нельзя себе вообразить странных форм и цвета гор и долин, окружающих нас. Самый город вовсе не понятен для европейца. Кое-где видны стены из глины, из-за этих стен выглядывают отвратительные старики, старухи в лохмотьях, или дети прекрасные собой, но нечистые, оборванные, — и это называют здесь городом. Но загородный дом Эхсан-хана, здешнего губернатора, довольно хорош. Мы у него, и мне удалось занять прекрасную комнату возле хозяйского гарема.
Покойно и приятно расположился я на коврах и ем разведенную в воде алюбухару (особенный род слив), или курю кальян, попеременно. Но у меня еще есть третье занятие: прекрасный лафит, который я сейчас купил в этой дикой степи, куда, кажется, и ворон костей не заносил. Уж ночь, но в этих очарованных местах невозможно спать. Моя комната вся расписана и раззолочена, сам я на коврах спокойствия. Завтра мы едем на встречу к персидскому михмандару и переступаем границу. Прощайте! В Тавризе буду чрез 8 дней; потом от Тавриза до Тегерана до 700 верст.
26 октября, 1838. Мы благополучно избавились от мианских клопов. Вчера ночевали мы в Миане и никто из нашей свиты не пострадал от них. Правда, что осторожный михмандар наш расположил нас всех лагерем в так называемом загородном саду. И возможно ли назвать городом сборище убогих мазанок, населяемых нищими, которых заедают клопы?
Проезжал сквозь грязные улицы Мианы, мне стало грустно: я никогда еще не видал такой страшной нищеты, невольно отклонял взор вдаль, но и там ничего не видел, кроме мертвой степи, унылой и однообразной. Неужели вся Азия такова? Вечером странные звуки азиатской музыки пробудили наше любопытство. Они раздавались со стороны палатки михмандара. Мы пошли туда с доктором Капгером. Яя-хан и сын его Фаррух-хан важно сидели в праздничных шалевых халатах; пред ними два мальчика лет 15, одетые в женские платья, с длинными волосами, в юбках, с кастаньетками в руках, то медленно изгибались, то прыгали как бешеные. Танец, остановленный нашим приходом, снова начался. Сперва эти несчастные дети низко кланялись, потом с родом вдохновения начали медленно кружиться под протяжную и унылую музыку, то закидывая назад голову с распущенными волосами, то подымая руки к верху, то нагибаясь к земле и звеня в этом положении кастаньетками у земли, то поднося их к ушам и как будто вслушиваясь в их звон. По временам они пели нескладно и дико, и все это сопровождалось музыкой, то печальной и унылой, то раздирающей душу и буйной. Казалось, что плясуны старались изобразить что-то в род любви и страданий. Но вдруг после этих выражений неги они начали прыгать, метаться, вопить, как будто их режут. Музыканты не отставали, пронзительно скрипели, били в литавры, дули в дудки. Наконец это исступление стало понемногу утихать, снова начался медленный танец. Персияне слушали и смотрели на все это с глубоким вниманием; наш михмандар, постоянно веселый и живой, казалось, погрузился в глубокую думу.
Я не долго присутствовал при этой сцене, странной и отвратительной; простившись с Яя-ханом, я пошел в свою палатку, которую, однако ж, не без труда отыскал в темноте, и лег спать. Но музыка и пение еще долго раздавались в унылой Мианской степи.
Мы перешли через Кафланку — цепь гор, ограждающую Адербиджан.
В Ираке (по-персидски Арах) еще бесплоднее и суше. Первый ваш ночлег в этой провинции был в караван-сарае. Сквозь широкие и темные ворота нас провели в обширный двор полуразрушенного огромного строения. Также по темной витой лестнице я взобрался на террасу. Я в ожидании расположился с доктором Капгером под открытым небом на ковре, греться на солнце и курить сигары, с бутылкою портера, которым мы запаслись в Тавризе. Наконец известили меня, что все готово. Я пошел наверх и был очень доволен моим помещением, где толпился уже камин, и свежий воздух проникал сквозь окно с решеткой из глины довольно оригинальной работы.
После обеда, перед вечером, очень довольный собою, я взялся за кисть и перо, и не прежде, как в полночь, позвал своего человека. Пока он приготовлял что было нужно для ночлега, я взял свечу и подошел к стене, на которой заметил что-то вроде налепленных дынных семян. Мне вообразилось сначала, что кто-нибудь ел дыни и для забавы бросал внутренность их на стену. Странная забава, подумал я, приближаясь и не веря своим глазам: проклятые семена шевелились, медленно ползали…. волосы стали на мне дыбом, лихорадочный озноб пробежал по всему телу. Меня отбросило назад; испуганным взором окинул я комнату, все стены покрыты были как будто подвижными обоями, составленными из насекомых… Как исступленный, я крикнул, перебудил людей, велел переносить постель и все вещи в тот подземный грот или обширный погреб, который прежде назначен был мне на долю. Поутру михмандар с любопытством пришел осведомиться, что со мною случилось ночью; а хозяин караван-сарая с важностью объявил мне, что комната, в которой я спал, была прекрасна, и что сам Шах-Аббас ночевал в ней не раз.

Дворец губернатора Зенгана
…Погода несколько изменилась, дул сильный ветер, но не холодный. Здесь местность также неимоверно бесплодна, как и на всем расстоянии от самого озера Севан, где кончается Дилиджанское ущелье. Эривань, Нахичевань, Тавриз (по тамошнему Тебриз), Миана — посреди пустыни. По всем долинам и горам печальный цвет золы, как будто Божий гнев опустошил и превратил в пепел всю эту страну.
В полдень я приехал в Зенган с моим ферашем. Мне рекомендовали его как большого плута, но честнее нельзя было найти в Тавризе. Зенган небольшой; город серого цвета, как и прочие, но довольно живой. Я проехал по базару, потом провели меня через развалины дворцов в несколько ворот, которые постепенно суживались и становились ниже. Я слез с лошади, чтоб не разбить голову, и меня ввели в сад, наполненный людьми. Тут было несколько строений. Мне указали лучшее из них, один из домов градоначальника, бывший прежде жилищем Шахов. Взбираясь по худой, узкой, витой и крутой лестнице, я вдруг, как из-под земли, очутился в чудном дворце. Только калейдоскоп может подать мысль о волшебной прелести форм и цветов, столь внезапно ослепивших мой взор. Золото, хрусталь и все радужные цвета повсюду горели в пространном лабиринте сводов и галерей. Я не сходил с места, как будто боясь разрушить очаровательный чертог моими нескромными шагами.
Легкость в блестящей архитектуре этих палат так необычайна, что они показались мне созданными не для людей, а для каких-нибудь духов, обитавших в Персии, когда она была еще цветуща и прекрасна, во времена Шехеразады. Мне казалось, что все стены чудно составлены из драгоценных камней. Огонь сапфира, яхонта и изумруда горел в мелких узорах окон. Под моими ногами ковры завалены фруктами и конфетами в баснословном изобилии.
Наконец я восседаю, мне приносят богатый кальян из золота. Гостеприимный хозяин Гакем, или губернатор Зенгана, приходит и садится против меня, не говоря ни слова, из вежливости и приличия, чтоб не тревожить меня, и как будто не вынуждать говорить на языке, которого я не знаю. Но на лице его заметно заботливое беспокойство хозяина: довольно ли навалено конфет, довольно ли красив чертог его; тихо приказывает он, чтоб скорее принесли кофе и чай, а особенно, чтоб спешили подать плов, челоф, чурек, мюрек и проч. Премилый человек!
Вскоре гостеприимный Гакем удалился из вежливости, усадив меня в одной из прекрасных горниц. Солнце играло в зеркалах, сияло в позолотах и освещало чудную живопись: там бесконечные ряды принцев и придворных окружали тщеславного Фет-Али-Шаха, сидящего на троне или скачущего на белом коне; грозный Ага-Магомет-Хан с толпами хищников побеждал русских; а Рустем поражал чудовищ. Портреты знаменитейших шахов, казалось, устремили на меня свои суровые взоры. Вся Персия представлялась мне в бесконечной реке времен.
Между прочими изображениями на стенах, девы-соблазнительницы танцуют или отдыхают, и сладострастными телодвижениями и острыми или томными взглядами, как будто манят к себе и раздражают мой бренный состав. Что может сравниться с разительною красотой иранских женщин? — Ловкий и тонкий стан, густые волосы, черно-огненные глаза, уста, горящие страстью, смуглый цвет тела. Но не для нас цветут эти гурии: они заточены в гаремах, где истощают свое искусство над пресыщенными уже чувствами; ревнивые старики и жадные евнухи томят их безотрадно,
Мне приносят богатый завтрак, ставят посреди комнаты мангал, огромную сальную свечу, кладут подле меня кусок скверного мыла, изобильное количество двух красок, гэнэ и ранг, для крашения волос, бороды, рук и ног (без этих красок они думают, что жить нельзя). Все суетятся, но с наружным спокойствием, и шепчут между собою. Я иду гулять на базар; четыре вераша провожают меня и осыпают палочными ударами или бьют каменьями всех попадающихся мне навстречу. Я, разумеется, воздерживаю их усердие, особливо с тех пор, как одного нищего мальчика, который осмелился протянуть руку для прошения милостыни, они закидали каменьями и расшибли бедному голову. Ослов и верблюдов колотили беспощадно, стариков толкали немилосердно, таскали за бороды и били кулаками в лицо. Вероятно, усердные вераши полагали, что я почту за обиду и за неоказанное должное внимание, если они не будут тиранить и осыпать ударами всех проходящих мимо. Но таков уже в Персии обычай: шествие благородного человека должно быть ознаменовано притеснением и побоями; в противном случае (думают они) что ж бы доказывало, что идет человек почетный, и что бы отличало джентльмена (по-персидски наджиб-адама) от обыкновенного простолюдина?
Невозможно исчислить всего изобилия различных пилавов, соусов, жарких, рыб, яичниц, йогуртов или простокваши, каймаку, шербетов, конфет, компотов, фруктов, гранат, чудных дынь и проч. и проч., которые подавали к обеду. Необычайные подносы, без конца следовавшие один за другим, вносимы были в окно, потому что дверь для них не довольно была широка. Пышные ковры загромождены вкусными плодами, блюда наставлены одно на другое горами; с трудом нужно пробираться сквозь груды небесных даров, которые персидское гостеприимство наваливает пред теми счастливцами, которые приезжают сюда.
На другой день этот оазис роскоши и очарования исчез для нас. Мы уже в деревне. Две женщины принесли нам винограду и гранатов (по-персидски нар). Я попробовал приподнять их вуали и был весьма тронут, когда они приняли мое любопытство с уничижением и покорностью. Чтоб вознаградить мою нескромность, я сунул им в архалуки несколько серебряных монет, и они изъявили свое довольствие, приятно улыбаясь и опустив глаза в землю. В Персии величайшее и почти единственное выражение благосклонности состоит в том, чтоб давать деньги, и чем более денег, тем более и значение благосклонности.

“Арабский жеребец нес меня в Тегеран”
6 ноября. Мы въезжаем в Тегеран. Все опасности преодолены: в чем же они состоят? Во-первых, путешественник в Персии должен весьма осторожно и со свечей вступать в персидскую избу; в противном случае он подвергается падению в яму и даже в несколько ям, которые существуют во всякой деревенской комнате: одна для хранения хлопчатой бумаги, другая для разведения мангала, т. е. жаровни, третья для кур, четвертая для ржи или пшена. Все эти пропасти прикрыты коврами или глиняными крышками, которые при первом давлении рассыпаются. Во-вторых, при затопке камина очень часто вся комната наполняется густым дымом. Эти два обстоятельства неминуемо угрожают путешественнику в Персии. Но я приобрел уже такой навык от несчастного опыта проваливаться и коптеть в дыму, что даже в темноте ловко миную прыжком все провалы; а во время растопки камина прогуливаюсь по двору.
Г.Бларамберг, адъютант графа Симонича, занял нас приятным своим разговором. Он присоединился к нам в Казбин, куда приехал на встречу к полковнику Дюгамелю. Отрадно среди Азии вдруг съехаться с европейцем, и особенно с европейцем во всей силе слова, любезным, умным, ученым и добрым, каков Г.Бларамберг. Какая разительная противоположность с типом азиатца! Мы не чувствуем той сладости в пище душевной, которою пользуемся в Европе; но как жаждем ее в степях Азии!
В Султании, летнем пребывании покойного Фет-Али-Шаха, верстах в полутораста отсюда, мы дневали и ночевали в разрушенном его дворце. В комнате моей не было ни окошек, ни дверей. Михмандару нашему было совестно и он так хлопотал, что я решился подарить ему свои золотые часы; он, кажется, этой вежливостью был очень доволен, — а сыну его Фаррух-Хану отдал последний кусок коричневого сукна. Близ Султании стоит великолепная развалина мечети, построенной за 600 лет некоим Шахом Худавэнда, большею частью из голубого и белого муравленого кирпича. Осмотрев это огромное здание, мы продолжали путь свой. В одной деревне нам показали гробницу какого-то Имама, что-то вроде Имам-Ризы, также из голубо-зеленого кирпича; здесь мне страх как было досадно на нашего михмандара: он отвел нам всем для помещения самые скверные деревенские избы, где не было ни света, ни воздуха, а сам поселился в хорошем доме у муллы, который приставлен к гробнице.
Несколько дней после, т.е. вчера, мы провели почти сутки среди остатков Сулеймании, — дворец с садом покойного Фет-Али-Шаха, где я также видел много портретов в рост, написанных на двух стенах большой приемной залы, то есть диван-хана; между прочим портрет Шаха-Евнуха, Ага-Магомет-Хана на троне, в присутствии всего двора. А с противной стороны Фет-Али-Шах с своими детьми. Высокая башня стоит возле залы диван-хана, с которой можно обозревать всю окружность; но смотреть нечего: в Персии везде и всегда одно и то же серое однообразие.
Рано поутру мы выехали из Кента, что значит деревня. Тегеран виднелся в туманной дали, как вдруг толпа народа окружила нас. Среди её несколько конюхов с трудом держали двух прекрасных рыжих жеребцов, блестящих золотом, одетых в шали, с хвостами и гривами, выкрашенными огненным цветом. Еще мы не успели спросить, что это значило, как уже меня за ноги и за руки стащили с моей лошади, чтоб посадить на одного из этих борзых коней, а на другом посажен был полковник Дюгамель. Тогда только объяснили, что Шах прислал нам этих лошадей. Арабский жеребец нес меня в Тегеран (средоточие мира), куда мы въехали при громе барабанов и звуке труб, между рядами персидских солдат. Лошади наши бросались во все стороны и давили народ.

На снимках: европейские гравюры с изображением Персии половины 19 века.

(Окончание)

Кальян. Персиянка под чадрой

…Что сказать мне о красоте женщин Тегерана? До сих пор я видел только жалких тварей, которые как тени скитаются здесь в темных саванах. Покрывала, в которых они бродят по улицам, почти не видя под собой дороги и подвергаясь толчкам посреди грубой тегеранской толпы, называются по-персидски чадрами. Все женские прелести их точно так же скрыты чадрами, как стеной. Самая цветущая дева в чадре представляется взору как страшное привидение, и кроме того, в персиянке под чадрой есть что-то похожее на сову; но под этим покровом кроется роскошный костюм, какой только можно себе вообразить, и красота, перед которой меркнут светила; но про все это я догадываюсь, потому что не видал еще красавиц-женщин в Персии.
…Странно, как вообще все персияне любят всеми средствами расслаблять себя; в Европе, напротив того, все помешались на крепительных средствах, и тем еще несравненно скорее разрушают свой организм. В Персии фрукты, кислое молоко, прохладительные шербеты, свежий и приятно утомляющий дым кальяна, заменяют ростбиф, ветчину, портер, водку, вино и сигары, не говоря уже о перце, горчице, сельдях и сыре. Зато в Европе несравненно более гнилых зубов, испорченных желудков, истощения и немощи, и вообще разнородных болезней. Персияне же, несмотря на кальян, которым сушат грудь и от которого, вероятно, худеют, несмотря на многоженство, которым почти с младенчества себя истощают, все-таки здоровье большей части европейцев, исключая, может быть, англичан, которые довольно хорошо себя сохраняют умеренностью и наблюдением диеты и моциона.
Я понимаю, что утонченный сластолюбец, в дополнение ко всей роскоши жизни, может любить и кальян; но не понимаю, как простой народ в Персии, поселяне, предпочитают всему на свете тянуть дым и находить в этом какое-то своего рода упоение. Повсюду простой рабочий народ любит всего более сытную пищу, крепительные напитки и отдых, — изящных же наслаждений не понимает. Но в Персии даже женщины страстные охотницы курить, и курят с младенчества.

Сокровища Шаха. Шахзадэ
24-го ноября. Вчера пришли меня звать от гафа Симонича (который скоро отправляется в Тифлис). Он был во дворце, где только что простился с Шахом, и послал за мной, чтоб при этом случае показать мне царские сокровища (хазмэ): тот известный бриллиант, который Шах в торжественные дни носит на руке и который называется блестящим морем; его одежды, унизанные жемчугом; огромные куски изумруда и яхонта, и проч.; а также парадный мундир ныне царствующего Магомет-Шаха, вроде казацкого полукафтанья, синий, с воротником и обшлагами, вышитыми бриллиантами, с изумрудными пуговицами и эполетами, вроде генеральских, также из огромных изумрудов с привешенными к ним нитками крупного жемчуга.
Мирза Масуд, министр иностранных дел, показывал нам всю эту большую казну, подобную московской древней царской казне.
Пересмотрев и свесив в руках все огромные каменья, грубо обработанные, или в натуральном виде, кое-как оправленные, которые перед нами навалены были кучами из сундуков, я проводил графа Симонича к меньшому сыну Магомет-Шаха (старший в Тавризе), которому не более четырех или пяти лет. Он, бедный, что-то хворает.
Маленький Шахзадэ сидел на полу, но сверх ковров под ним разостлана была кашемирская шаль, а за спиной у него были две огромные круглые подушки из розовой кисеи. На черной его шапке был прицеплен алмазный знак отличия царской породы. Волосы у него длинные и крашеные темно-рыжим цветом, лице бледное, черты незначительные, еще не сформировавшиеся. На нем был род кацавейки из шали на меху (то есть шубейки). Он приложил правую руку к шапке. Граф Симонич спросил его чрез переводчика о здоровье, но он ничего не отвечал. Тогда граф спросил его, чем он занимается; он отвечал, что не знает. Видя, что Шахзадэ неразговорчив, мы попросили у него позволения удалиться. Вдруг он начал довольно живо что-то говорить, прикладывая руку к шапке; потом спросил нас, поедем ли мы верхом. Мы отвечали, что поедем. И я также поеду, — сказал он. Мы удалились.
Когда по-персидски спрашивают о здоровье, то говорят: демаги гиума чог есть? Это обыкновенный вопрос учтивости и приветствия по точному словесному переводу значит: нос ваш толст ли? — как будто средоточие здоровья находится в носу. Сколько, однако же, я ни расспрашивал, но не мог добиться, почему здесь так выражаются.
Железный щит Кейхабада
27-го ноября. По поручению моего брата я искал в городе железный щит. Прошло несколько дней в тщетных поисках, и я уже терял надежду, как вдруг в одно утро приносят мне прекрасный булатный щит с золотыми надписями и узорами превосходной работы в подарок от Шахзадэ-Кейхабад-Мирзы (сына Фет-Али-Шаха), которого я вовсе не знал. Подарив несколько червонцев посланному ко мне от царевича, я поспешил на другое утро идти благодарить Его Высочество за лестное внимание и прекрасный предупредительный его подарок. Он громко приветствовал меня, встал, протянул руку, крепко сжал мою, и старался изъявить радость, но, кажется, был несколько смущен; потом приказал подать кальян, чай и кофе. Шахзадэ Кейхабад казался мне неспокоен; он говорил громким, но не твердым голосом, сценическими выражениями, что подарок его сущая безделица, что он извиняется, что такую малость прислал мне. Он пристально устремлял на меня смутный взор, и несколько раз повторил, что он теперь не в таком положении, как при отце, что прежде он жил в полном довольствии и уважении, а теперь в совершенной бедности, что Шах ему не помогает и не любит его.
Как понять эти жалобы? Возвратясь домой, я просил совета у товарищей, что мне в подобном случае делать, оценить щит и послать деньги Кейхабаду? Я так и сделал; велел привести с базара двух оружейников, из которых один оценил щит в 20, а другой в 50 туманов. Запечатав в пакет 40 червонцев, я послал моего камердинера Франца отнести их к Шахзадэ; но посланный возвратился с деньгами. Кейхабад, распечатав пакет, с презрением возвратил деньги и сказал, что подарил щит из одного желания подружиться со мной, что денег ему не надо; а что он открыл пакет в одном предположении, что в нем духи.
Но надо же было отдарить за такой дружеский подарок. На другой день я обошел весь тегеранский базар; но в армянских лавках ничего не нашел приличнее для подарка, кроме золотых часов и чайного сервиза, которые и послал немедленно. Но Шахзадэ и это с презрением отправил назад, и без церемоний уже прислал своего назира или камердинера потребовать от меня триста червонцев, или взять щит назад. Разумеется, что я удивился требованию и возвратил щит; однако же мой переводчик Рагим, чтоб возбудить во мне желание продолжать сношения с Кейхабадом, рассказал мне, что у Шахзадэ есть тьма редкостей, и между прочим, древняя Булава, с таким шаром на конце, что как ни руби его, хоть пополам, он в ту же минуту сам собою срастается.

Рисование с натуры
Я получил из Санкт-Петербурга литографии нашей гвардии и портрет нашего государя со свитой, который и отнес к Шаху в подарок. Он долго смотрел на портрет, велел мне подойти ближе, расспросил про все лица, сопровождающие Его Величество, приказал своему министру иностранных дел (который был тут же моим переводчиком) поставить под стекло картину и потом спросил, что у меня в портфеле. Я отвечал, что в нем белая бумага, но что я надеюсь на ней представить Центр мира (Шаха не называют иначе), если он сделает мне милость, посидит несколько минут неподвижно передо мной. Он сказал, что готов, сколько я хочу, и спросил, не желаю ли я сесть на стул; но я отклонил эту честь, сел на пол, вынул из кармана карандаш и начал чертить, признаться, дрожащею рукой, мне очень совестно было беспокоить столь снисходительного и столь вежливого владыку. Шах сидел также на полу; сверх мягкого войлока под ним была богатая кашемирская шаль, и сидел очень смирно. В продолжение нескольких минут я имел счастье уловить сходство Магомет-Щаха, разумеется, очерком. Когда я встал со своего места и благодарил Его Величество, министр иностранных дел Мирза Масуд положил перед ним несколько эскизов моего рисованья как с натуры, так и на память, и между прочим очерки Гаджи-Мирзы-Агасси, его любимца и первого министра. Шах узнал всех и похвалил мое искусство. Собрав все свои вещи и не показывая последнего моего рисунка, а сказал, что осмелюсь представить его только тогда, когда окончу дома. Добрый Шах, видя мое замешательство, изъявил готовность свою на столько сеансов, сколько я пожелаю.
Мы удалились с Мирзой Масудом, кланяясь несколько раз и как можно менее оборачиваясь задом к Центру мира.
Первая встреча после счастливого моего успеха была с евнухом Хоэрев-Ханом, он нашел эскиз Шаха очень похожим, равно как и многие другие из придворных, которые все меня поздравляли. С радостью принимал я их поздравления и был в восхищении; но трудно будет сделать что-нибудь интересное из этого эскиза, ибо наружность Магомет-Шаха не живописна. Он толст, без выражения, хотя очень любезен, учтив, приятен и благороден в обращении в манерах.

Персидские смуглянки
Я желал познакомиться ближе с персидскими женщинами. На днях мне доставили случай. Четыре женщины, закутанные в синие чадры, явились ко мне в гости и расселись на полу у камина. Из них две смело сбросили покрывала свои; одна была большого роста, несколько калмыковата, лет 20, а другая небольшая, лет 18, также очень смугла, но с правильными чертами и с приятным выражением. Густые и длинные черные локоны закрывали большую часть лица; исподняя одежда их была коротка и вырезана так, что видна была испещренная Синими знаками грудь. Узкий и короткий архалук едва держался на плечах и стягивал их назад (это мода в Персии, и довольно идет персиянкам); на руках, сверх узких рукавов, браслеты с свернутыми бумажками, на которых начертаны были стихи из Корана. Шаровары шелковые, необыкновенной ширины, едва держались на бедрах, так что нижняя часть живота, также испещренная, и нижняя часть спины были голы. Босые ноги окрашены были темно-оранжевой краской, сбивающейся на черную (они сказали, что это также мода). Им принесли кальян, из которого они все наперерыв страстно тянули дым. Две другие женщины продолжали сидеть в чадрах; но при появления кальяна также понемногу открылись. Одна была арабка лет 90, а другая персиянка лет 40. Они попеременно говорили то по-персидски, то по-турецки (здесь вообще говорят на обоих этих языках). Я почти ничего не понимал, и они стали говорить громче, воображая, что от этого я лучше пойму, они старались высказать опасность, которой подвергались при свидании с христианами, и делали знаки, что им за это могут отрезать голову. Несмотря на это, угощения мои, вероятно, понравились им.

Концерт по случаю Байрама
В день Байрама мы были у Шаха с поздравлением. Он сидел на полу в шелковом халате, шитом золотом, гератской работы, вероятно, единственном трофее его неудачного похода. Приняв весьма вежливо поздравление нашего посланника, Шах завел разговор о Европе, из которого можно было заметить, что он довольно учен.
Далее Шах пошел в тронную залу, которая возвышается несколько над главным двором. На дворе в этот день стояли регулярные войска, военная музыка, ханы, придворные сановники, принцы крови и афганские аманаты. Нас поместили в комнате рядом с тронною залой. Шах сидел на высоком троне из белого мрамора с странными изваяниями и позолотой и поддерживаемом кариатидами, представляющими злых и добрых духов древней персидской мифологии. Зала расписана прекрасно, богато и с большим вкусом, мелкими арабесками и изображениями. Прекрасная архитектура и рисунки высоких сводов потолка, глубоких нишей, составляют гармоническую общность в своем совершенно особенном восточном вкусе, а огромное окно позади трона похоже на разноцветную кружевную ткань.
Все стояло неподвижно и безмолвно; наконец Шах произнес несколько невнятных слов к некоторым из придворных, стоящих на дворе в отдалении. Не сходя с своего места, громким криком отвечали они на его милостивые приветствия. Поэт вышел из рядов народа на среднюю аллею и произнес стихи во славу Магомет-Шаха. Приятно было слушать гармонические и странные звуки персидского языка, но по временам они заглушались: с одной башни неподалеку от двора, где происходил селям (торжественный прием), раздавалась музыка особенного рода, которая, я думаю, ведется со времен Зороастра. Она составлена была из волынок и длинных труб без меры и без определенного звука: каждый из музыкантов играл на свой лад что попало, стараясь только дуть или бить как можно громче, и останавливался только для собственного отдыха. Эта дикая музыка гремит ежедневно на том же месте, при восходе солнца и при закате. По случаю же празднования Байрама она не умолкала в продолжение всего дня. Трудно понять, каким образом Шах, который во всех отношениях похож на образованного человека, не приходит в исступление от этой напасти.

Ренг и хэна
10-22-го января 1859. Слава Богу, наконец вчера утром я получил письмо из дому; теперь я спокойно могу ожидать весны. Жизнь моя все так же утомительно однообразна. Сегодня был я в бане и выкрасил себе волосы красной краской по совету доктора нашей миссии, который полагает, что краска эта (хэна) сохраняет и укрепляет волосы. Персияне говорят, что и черная краска (ренг) имеет те же свойства, почему я и пригласил одну женщину по имени Ситарэ, чтоб вычернила мне голову. По сообщенным ею сведениям, эти две краски, ренг и хэна, имеют множество достоинств; а именно: укреплять, отращивать, густить, мягчить волоса, вытягивать жар, унимать головную боль и, наконец, освежать ее; сверх того могут употребляться как лекарство от ревматизма. Здесь все без исключения употребляют эти краски, женщины и мужчины, старые и малые, белокурые, седые, черные и рыжие — все красят волосы.
…Только сейчас с базара, где открыл афганскую лавку, в которой вышивают шали золотом и серебром с большим вкусом. Халат из хорошей кашемирской шали, вышитый таким образом, стоит около тысячи рублей (туманов сто.)
День прошел; но из десяти человек, обещавших мне разные вещи, ни один не сдержал слова. Это вещь обыкновенная в Персии и составляет главную причину, по которой эта сторона так ненавистна. Быть всякий день по нескольку раз обманутым в своих ожиданиях несносно. Во всех лавках, где должны были сегодня быть готовы для меня разные заказы, мне сказали, что будут готовы завтра. Не достаточно ли причин, чтоб спешить отсюда уехать? Персияне народ такой лживый, долговязый и обманчивый, что я опасаюсь, не сделают ли они мне каких-нибудь вовсе неожиданных затруднений при моем отъезде. Равнодушие и беспечность людей моих также меня сердит; их нисколько не удивляют неисправности, которые я терплю ежедневно. Они прехладнокровно докладывают, что такое-то дело, на которое я имел причину твердо надеяться, не состоится; они удивляются, что я выхожу из себя от лжи и обмана. Это у них вещь обычная, и если персиянину случится невзначай сдержать слово, то он претендует уже на награду, и менее червонца не давай. Я все записываю, что приходит в голову, чтобы по возвращении в Россию ни слова не говорить о Персии, как будто она не существует; Персия не стоит того, чтоб о ней говорить.

Портрет маленького Шахзадэ
23-го января. С тех пор, как я получил приятные известия из России, я помирился с Персиею, и если бы мог каждые две недели иметь письма из дому и довольно денег, я бы в состоянии был остаться здесь еще месяц или два, и более, даже съездить в Испагань и Шираз. Наконец персияне начинают понимать меня и верить моим словам. Недавно Шах прислал мне сказать через своего доктора, говорящего по-английски, что он желает дать мне еще сеанс. Я воспользовался этим случаем, чтоб послать ему оконченный портрет красками. Через два дня доктор снова приехал ко мне, а с ним сын министра иностранных дел Мирза Али. Доктор сказал мне, что Его Величество желает, чтоб я нарисовал портрет четырехлетнего его сына, но не спеша, хорошенько, и в величину, назначенную самим Шахом на бумажке.
Следующий день был назначен для начала. Мирза Али, сын Мирзы Масуда, говорящий по-французски, сказал мне при этом, что Его Величество нашел, что портрет его не похож, и назначает мне сеанс послезавтра, чтоб начать другой, но также не спеша и красками. Разумеется, я был и рад, и встревожен, и озабочен этими двумя посланиями.
…Когда мы вошли к маленькому Аббас-Мирзе Наиб-Султану, он уже был одет в парадную одежду, обвешен драгоценными камнями, и сидел на шали, привалившись к огромным двум подушкам.
Во время сеанса он также что-то чертил на бумажке и несколько раз просил своего гувернера нарисовать ему куропатку.
На другой день рано я пришел для другого сеанса, и надел мундир, потому что мне назначено было идти после к Шаху. Дорисовывая портрет маленького Шахзадэ и куря по временам кальян с его дядькой, я ожидал шахского приказания; но оно худо, кажется, было исполнено: пришли за мной очень поздно от Шаха и спросили, есть ли со мной краски. Я торопливо схватил мой аппарат и портрет Аббас-Мирзы, который довольно удался, и поспешил на шахский приемный двор. Мне сказали, что Шах давно ждет меня, но теперь уже принялся за молитву. Шах вдруг вышел в довольно странном полуевропейском наряде. Его неловкие телодвижения, толщина, большая голова, колеблющаяся походка (он хромает от подагры, хотя ровесник мне — 55 лет) и вообще неуклюжая наружность составляли жалкую картину.
Лицо его было мрачно, и он казался недоволен, как будто смущен; но когда увидел меня, свойственная ему приветливость выразилась на лице улыбкой.
Мирза Али успел подбежать к Шаху с моим портретом маленького Шахзадэ; Его Величество, однако же, был слишком занят трудом своего шествия, чтоб обратить внимание на рисунок. Он приказал оставить его во дворце, повторил еще раз: «послать ему сейчас дичи и сахару», и поехал тихим шагом на чалом коне, с пером между ушей, знаком царского отличия. Множество скороходов со всех сторон окружали шахскую лошадь. Чтоб придать торжественности шахскому поезду, загремела военная музыка. Я также сел на лошадь и отправился домой торжественно: передо мной шахские люди церемониально несли дарованные мне сахар и дичь. Сахар состоял из множества голов желтого цвета самого низкого сорта, расставленные на огромном подносе; а дичь была джейран (род оленя), которого четверо тащили за ноги, и десятка два куропаток. Придворных людей набралась куча в надежде сорвать с меня бакшиш за шахскую милость, однако же я им дал не более ста рублей, чем они крайне остались недовольны. В Персии, впрочем, в обычае всегда изъявлять неудовольствие тем, что дают, чтоб показать, что достойны получить более. Удовольствоваться наградой в Персии значило бы унизить себя.

Перл Тегерана
Гуссейн-Паша-Хан пришел в назначенный час с толпой людей своих, которых он тотчас же отправил домой, оставив при себе только одного молодого человека. Он дал ему какое-то тайное поручение и стал ходить по верхней террасе моего дома с приметным беспокойством. Он, казалось, боялся, что если миссия его не удастся, то он покажется в наших глазах лгуном; тем более что мы нарочно при нем несколько раз уже высказывали презрение к лгунам; а он уверял, что в этом отношении он не похож на своих соотечественников. Гуссейн, однако же, не имел намерения обмануть нас; заранее расспросил он у меня, скромны ли мои люди и какой нации, и очень был доволен, когда узнал, что они все армяне.
В ожидании чудного предмета для моей кисти мы смотрели, что происходило на соседних террасах, что, впрочем, в Персии считается нескромностью. На ближайшей террасе сидела женщина молоденькая и хорошенькая собой. Гуссейн-Паша-Хан советовал нам не пристально смотреть на подобные сцены, чтоб не навлечь на себя какой-нибудь неприятности.
Солнце закатилось, волынки и трубы перестали рычать, беспокойство нашего гостя более и более увеличивалось; но вдруг послышался стук в двери; мы отворили, и посланник Гуссейна ввел женщину в чадре. Когда она сбросила ее — это-то обещанный перл Тегерана? — подумал я.

Орден Льва и Солнца
Выехал из Тегерана 9-го февраля: 1-го числа в самый день моего рождения меня задержали в Тегеране, чтобы вручить от Шаха орден Льва и Солнца, две шали, весьма хорошие, и лошадь самую плохую. Две шали оценили мне около тысячи рублей, и, посоветовавшись в посольстве, я дал 18 червонцев человеку, который их мне принес. Это был шахский гулям, род комиссионера, который крайне остался недоволен и как будто обижен. Орден принес мне чиновник Министерства иностранных дел, которому я дал за это 10 червонцев, и он, к крайнему моему удивлению, удовольствовался, вероятно, потому, что чаще имел дело с европейцами и знает, что более не дадут. Орден, украшенный алмазами, оценили мне в 30 или 40 червонцев. Что касается до лошади, которую привели четыре человека, она была так дурна, что я дал за нее только 8 червонцев, а она, конечно, стоит и того меньше. Анекдот об этой лошади довольно оригинален. Я ехал в посольство, впереди шел мой армянин конюх Багар; вдруг вижу, четыре человека торжественно ведут большую гнедую лошадь, хромую и явно негодную, хотя она покрыта была большой попоной. Я догадался, что это для меня, и думал, как бы с приличным подобострастием принять шахскую милость. Но мы еще не успели поравняться, вдруг мой конюх, как верный и преданный слуга, желая исполнить свой долг, начал бранить шахских людей и кричать, что лошадь никуда не годится, что нам не надо такой клячи, что он ни за что ее не впустит в мою конюшню. Нерсияне, вероятно, затронутые насмешками и бранью моего конюха, повели лошадь назад, сказав, что покажут ее первому министру Гаджи-Мирзе-Агасси, чтоб он рассудил, достойна она быть подарена мне или нет. Таким образом надменность моего конюха дала высокое обо мне мнение.
…Когда я прощался с Гаджи-Мирзой-Агасси, он осыпал меня учтивостями и изъявил надежду опять увидеть меня в Персии с моим старшим братом, в чем я уверял его, следуя персидскому обычаю говорить что попало. Я благодарил его за милости Шаха; однако же перед отъездом я имел счастье лично быть у Его Величества. Он особенно был милостив ко мне; спросил сперва о здоровье, потом, со мной ли краски, потом велел подать два портрета, которые я ему сделал прежде, чтоб поправить их с натуры. Я почтительно расположился перед ним на полу. Шах сидел прекрасно, и я поправил, что мог, заметив, что на портрете волосы сделаны слишком длинны, но что эту ошибку нельзя уже поправить. Он сказал, что это ничего, но что портрет ему вообще кажется не кончен, — не правда ли? — прибавил он, — но, впрочем, я не знаю, вы это лучше знаете.
В портрете, о котором шла речь, не было ни ковра, ни грунта. Я сказал, что он действительно не окончен, но что я с позволения Его Величества возьму его и окончу дома, равно как и портрет маленького Шахзадэ, к которому надо прибавить еще ковер и подушки. Шах снисходительно хвалил портрет маленького принца, находил похожим и говорил, что весьма трудно так скоро рисовать и схватить сходство. Я воспользовался его добрым расположением и просил его дать мне еще короткий сеанс. Он с охотой согласился, сказал, чтоб я не спешил, и сидел неподвижно минут 8 или 10.
Последний эскиз удался лучше первого. Когда я сказал Его Величеству, что собираюсь ехать завтра или послезавтра и пришел откланяться, он как будто удивился и спросил, зачем так скоро. Я отвечал, что спешу рассказать в России, как я был осчастливлен его милостью. Ему, кажется, понравилась эта учтивость; обратясь к церемонимейстеру, он еще раз сказал, что ему нравится мое обращение, и спросил, приготовлены ли для меня подарки и какие. Ему отвечали, что приготовлены шали, орден и лошадь. Хорошо, сказал он, но чтоб эти подарки были дорогие, туманов в 500. Я удалился, не оборачиваясь спиной до двери. Легко можно себе вообразить, как я был доволен.

Последние страдания
Через три дня я прибыл в Казбин, город в 100 верстах от Тегерана. Дорога была покрыта снегом. Когда едешь из Тегерана в Тавриз, то почти все подымаешься в гору, и воздух постепенно делается холоднее и ветры сильнее. Квартиры худы; мои ревматизмы возобновились. В Казбине я остановился в доме некоего Шериф-Хана, который был в отсутствии, и меня приняли четверо его детей, из которых старшему было 11 лет. Дети пришли и церемонно расположились на полу, а наставник их стал в углу. Второй сын моего хозяина, 10-ти лет, был наследник титула в имении отца по благородному происхождению матери. Десятилетний мальчик, усевшись чинно и почтительно, сперва спросил меня, каково мое здоровье, а я спросил его, в веселом ли он духе. Он отвечал, что в моем присутствии нельзя не быть веселым. Я подал ему кусок кулича и спросил, хорош ли? Он отвечал, что все, что я даю, не может быть худо, следовательно, хорошо, ибо что вы кушаете, прибавил он, конечно, должно быть отлично. У меня была шапка на голове, а другая на столе, и чтоб поддержать разговор, я спросил его, которая лучше. Та, которая вам более нравится, конечно, должна быть лучше, сказал он; впрочем, обе прекрасны, все у вас хорошо, потому что вы сами отличны. После столь интересного разговора я спросил этого ребенка удалиться и послал его матери, которая, по словам дядьки, была молода и хороша, чашку чаю. В ответ на эту учтивость она послала попросить у меня фунт чаю, который я, разумеется, не дал.
…Я наконец выехал из Казбина, пробыв там около двух суток в беспрестанных разговорах с детьми Шериф-Хана и с их дядькой.

Тавриз – Тифлис – Петербург
13-го февраля. Я приехал в Тавриз вчера очень рано, проехав почти всю ночь. Консул прекрасный человек, и я у него как дома. Так как со мной нет ни одного порядочного платья, потому что все осталось во вьюках, которые прибудут сюда не прежде 8 или 10 дней, то я и не предпринимаю делать визитов к наместнику Шаха, брату его Кахраман-Мирзе, ни к доброму моему приятелю армянину Седик-Хану, который некогда со мной путешествовал от Ставрополя до Москвы.
28-го февраля. Я назначил отъезд мой в Тифлис через 6 дней. Седик-Хан, давно знакомый мне армянин, в первый проезд мой находился в отсутствии. В небольшом расстоянии от Тавриза, в горах, ему была поручена разработка медных руд и литье пушек. Теперь его, бедного, требуют в Тегеран на расправу — дать отчет в суммах, отпущенных ему персидским правительством на 80 пушек, вместо которых оказалось у Седик-Хана только 12, а деньги вышли все.
2-го апреля 1859 г. Я в Тифлисе.
Принужден еще отложить мое отправление в Петербург по случаю затруднений пути через Кавказ. Сегодня воскресенье, — авось в среду выеду.

Подготовил к печати
Карэн Микаэлян